Юзеф Крашевский - Сумасбродка
— Письма могли затеряться, — вставил Эварист.
— Нет, — возразила Зоня. — Хоть одно-то должно было дойти. Уезжая, он был не совсем здоров, но он сильный, он врач. И почувствовал бы, если б это было что-то серьезное… Не знаю!
Замолчав, она хмуро уставилась в пол. Потом прошептала:
— Всегда надо ждать наихудшего. Зло, во всяком случае, наиболее вероятно, на хорошее рассчитывают только дети. Так уж устроен мир — это огромная пыточная камера, а всему живому мудро предназначено убивать, есть в мучить друг друга. На том все и держится. Пыточная камера!
— Зоня! — взмолилась младшая сестра.
— Ах ты, наивный ребенок! — рассмеялась Зоня. — Для тебя мир — это преддверие рая, где людям чистят забрызганные ботинки и приглаживают волосы, чтобы доставить их к месту назначения в наиболее респектабельном виде.
Мадзя, пришибленная, не умея найти ответа, посмотрела сквозь слезы на Эвариста.
Но и ему Зоня казалась страшнее, чем была, каждое ее слово источало горечь отчаяния…
Впрочем, не удивительно: книга, за которой он застал ее в раздумьях, была знаменитым кредо Шопенгауэра.
Чтобы унять поток этой горечи, Эварист стал рассказывать Мадзе о доме, откуда привез ей приветы и всякую забытую мелочь. Жена хорунжего прислала списки покупок, которые на обратном пути должна была отвезти в Замилов упряжка Эвариста. Зоня этих разговоров о прозе жизни даже не слушала. Единственное, что ее интересовало, была она сама, а горячо преданная сестра не будила в ней никаких чувств, разве что известное сожаление о ничтожности этого существа. Она взирала на Мадзю с высот своей мудрости, не замечая ангельской доброты сердца, с которой разум не в силах был состязаться. А Мадзя, которая не переставала дивиться убийственному уму сестры, горячо жалела ее за недостаток чувствительности, за омертвевшее сердце. Таким образом, взаимная жалость оказалась единственной связующей нитью между ними.
Когда Эварист выходил, Мадзя, со слезами на глазах и натянутой улыбкой, поспешила за ним в прихожую. Она чувствовала, что при Зоне не может говорить с ним откровенно.
— Когда думаешь вернуться? — спросил молодой человек.
— Сама не знаю. Зоня с минуты на минуту ждет возвращения или известий от… — тут девушка стыдливо запнулась, — …от мужа, — проговорила она наконец, не умея найти другого слова.
— В Замилове только и знают, что ждут вас.
— А я! Я так тоскую по Замилову! — вырвалось у девушки, и она опустила глаза, опасаясь, видимо, как бы Эварист не вычитал в них больше, чем следует.
На вопрос о Зоне она ломая руки ответила:
— Не могу сказать, как мне жалко ее, но я слишком слаба, слишком… глупа, — покорно прибавила Мадзя, — и ничем не могу ей пригодиться. Я пробовала, ах, все пробовала! В костел она со мной идти не хочет, говорить о религии с ней невозможно… Ах, какая она несчастная!
Девушка разрыдалась.
Так ничем и не кончились их тихие переговоры в прихожей, Мадзя ушла к сестре, а Эвариста поджидала внизу неумолимая вдова, в надежде, что сможет от него узнать о сроках возвращения в Замилов.
Ее до слез волновали цыплята, оставленные без присмотра…
В течение первых дней Эварист почти не виделся с сестрами и не встречал пани Травцевич; он только позаботился о том, чтобы Мадзя и ее компаньонка могли отправить с его коляской письма и покупки.
Так прошла целая неделя, а затем Эварист получил от Мадзи записку с просьбой встретиться с ней; она не хотела, чтобы он приходил к Зоне, поэтому Эварист был вынужден назначить ей свидание в каморке вдовы, которая, на счастье, отправилась в это время к обедне.
У Мадзи было побледневшее и какое-то испуганное, измученное личико, видимо, нелегко доставалось ей пребывание в Киеве. Она, собственно, и не жаловалась, однако не сумела наигранной веселостью скрыть то, что ей приходится терпеть.
— Ах, пан Эварист, — сказала она, здороваясь, — я, право, не знаю, не смею… а все-таки должна и поплакаться и спросить у вас совета. Сама я с этим не справлюсь.
Взволнованная, смущенная девушка то опускала то поднимала, краснея, глаза, нетрудно было догадаться, как дорого стоит ей этот разговор.
— Пожалуйста, будь со мной откровенна, — сказал Эварист.
— Ведь я ее так люблю, так жалею, так хотела бы все объяснить ее сиротством, несчастьями, — говорила девушка, — мне было бы так больно винить ее…
— Случилось что-нибудь?
— Нет, нет! — воскликнула Мадзя, как бы оправдываясь. — Ничего не случилось, только мне это так странно… и право, не знаю, сколько еще смогу я тут выдержать, хотя всей душой хочу быть при ней… — Говоря это, она все время краснела, и в глазах ее стояли слезы. — Наверно, пан Эварист, в этом нет ничего дурного, только я такая ограниченная, трусливая, не знаю света и всего боюсь…
Робость мешала ей высказаться яснее, Эварист настаивал.
— Не знаю, но мне бы казалось, что женщина, живущая одна-одинешенька, а хоть бы и с сестрой, и в таком печальном положении… не должна бы принимать у себя… молодежь. И раньше несколько приятелей ее мужа иногда заходили осведомиться, но теперь, в последние дни, их столько приходит к нам каждый вечер, и столько шуму, разговоров, смеха… Хоть беги от них куда глаза глядят, они такие дерзкие, эти молодые люди, невоспитанные, я весь вечер сижу как на углях и почти не понимаю, что они говорят, но они так пристают…
У Мадзи, которая продолжала поминутно краснеть, мять в руках платочек и запинаться, под конец стеснилось дыхание в груди, и она замолчала.
Эварист слушал ее с чувством, очень похожим на гнев. Это было выше его разумения. Как могла Зоня, при ее обстоятельствах, искать подобного рода развлечений?
Он спросил, о чем разговаривали.
— Ах нет, пересказать я не сумею, знаю только, что мне это непонятно и странно. Разговоры они ведут ученые, хотя иногда там упоминаются… вещи, о которых я прямо слушать не могу, так мне стыдно и страшно.
— Пойдем к Зоне, — заявил Эварист.
— Ах нет, нет! Она скажет или подумает, что я ее обвиняю перед вами, — воскликнула Мадзя, ломая руки, — а я жалею ее! Переубедить ее невозможно, и я только спрашиваю, как мне… советуете ли вы мне пробыть здесь подольше… Но я эти вечера с этими господами не могу перенести!
Эварист задумался.
— Да, — с грустью сказал он. — ты уже, мне кажется, сделала все, что могла, и ни к чему тебе больше мучиться. Не надо слишком винить Зоню, она привыкла к этому обществу, к обсуждениям, спорам, и, может быть, ей это теперь необходимо. Для нее это развлечение в печали, для тебя — мука мученическая. Возвращайся в Замилов.
Мадзя расплакалась.
— А ее так и оставить на погибель… Одну… одну-одинешеньку! Нет, это никуда не годится.
Бедная девушка, выплакав свои обиды, теперь уже жалела, что винила Зоню, и была готова покорно прозябать в атмосфере, в которой задыхалась.
Эварист ушел с неприятным чувством в душе.
Прошло еще около двух недель. От Мадзи — он виделся с ней иногда, и она всякий раз была все бледней, все грустней — Эварист узнал, хотя девушка многого не досказывала, что вечерние собрания становятся все многочисленней, Мадзя уже не жаловалась, но по ее осунувшемуся лицу видно было, что ей тяжело.
Эвариста всегда влекло к несчастной Зоне, хотя он порицал себя за это и под разными предлогами избегал видеться с предметом своей страсти, а все-таки время от времени захаживал «на чердачок». Теперь он мог оправдываться перед собой необходимостью заботиться о Мадзе.
Только по вечерам он почти никогда не показывался у Зони: в обществе молодежи, которая тут собиралась, он чувствовал себя чужим и, не желая вызывать лишних споров, молча страдал, выслушивая всякие глупости.
Однажды, как бы повинуясь указанию свыше, он зашел в предобеденную пору, в минуту, когда, быть может, был самым желанным гостем, по крайней мере, для Мадзи.
Уже с порога он заметил, что случилось что-то необычное. Зоня сидела во второй комнате, бледная, как мертвец, со стиснутыми губами, уронив сжатые в кулаки руки на стол. Перед нею лежал измятый лист бумаги. Рядом стояла Мадзя, тоже бледная и испуганная. Увидев вошедшего, она бросилась к нему:
— Идем, идем! Надо ее спасать… Ах, это письмо…
Эварист не мог понять, в чем дело.
Вдруг Зоня встала словно подброшенная пружиной, и с горящими глазами подошла к Эваристу.
— Умер, — сказала она, протягивая ему бумагу, — умер.
Проговорив это, она рухнула на стул и обхватила голову руками. Мадзя плакала навзрыд.
Эварист пробежал глазами написанное чьей-то неумелой рукой письмо, к которому было приложено официальное свидетельство о смерти. Из этих бумаг он узнал, что Теофил Загайло приехал к семье больной, проболел две с лишним недели и умер от тифозной горячки.
Плакать Зоня не могла, глаза ее горели как угли, она захлебывалась клокотавшим в груди рыданием, но слезы из глаз не текли. Ее губы были искривлены дикой иронической улыбкой. Иногда она что-то бормотала, какие-то бессвязные слова.