Жюль Валлес - Инсургент
— Граждане, я беру назад свою отставку и прошу у вас разрешения стать во главе вас и, не медля ни минуты, двинуться в Бурже, на помощь нашим, которые погибают там от руки врага, оставленные без поддержки.
Трепет толпы. Крики:
— В Ле-Бурже! В Ле-Бурже!
Все пожимают руки Уде и Малле, моим славным товарищам, являющимся всегда вовремя, чтобы проложить мне дорогу своей отвагой.
— Но зачем топор?
— Чтобы взломать бочку с патронами, которую запрещено выдать мне без приказа мэра и особого разрешения штаба; но я велел выкатить ее на улицу, чтобы вы могли набить свои патронташи. Высаживайте дно!
— Да здравствует Республика!
Все выстроились... Ни один не уклонился от сбора.
Ко мне подходят командиры. Вокруг моего развенчанного кепи образуется как бы военный совет.
— Выступаем, решено! Но прежде надо снестись со штабом, чтобы согласовать с ним наше участие в сражении, узнать, какие уже приняты меры.
Это бревно поперек дороги кладут нам старые солдаты.
Приходим к Клеману Тома[153].
— Дома господин генерал?
— Он сейчас не принимает.
— Нам необходимо видеть его.
— Стой!
Долой все приказы! Часовые наступили на них и раздавили их тяжестью своего гнева, как только мы бросили им в лицо зловещие новости и наше решение.
На шум появляется Клеман Тома.
Он выходит из себя и, узнав меня, обращается ко мне:
— Чего вам еще нужно?
Я кричу ему, чего мы хотим, кричат это и другие.
— Я велю задержать вас, если вы не оставите этот тон!
Мы не оставляем его... и нас никто не трогает. Но он старается подавить нас своим авторитетом и своим мнимым стратегическим опытом, — этот генерал, бывший тридцать лет назад всего-навсего кавалерийским унтер-офицером.
Он заявляет нам, что в ратуше только что совместно с корпусными командирами был разработан план действий и что наш неорганизованный поход может провалить его.
— Наличные силы распределены по отрядам соответственно правилам войны и должны выступать в точно определенный момент, по условленному сигналу. Подготовлены планомерные вылазки, чтобы раздавить врага и отомстить за наших убитых... Согласитесь ли вы взять на себя ответственность за поражение, подвергнуть себя упрекам в безумии и даже в измене?
Я опустил голову и, подавленный, побрел обратно на бульвар Пуэбла, где меня ждали люди со знаменем в центре.
Нас сопровождал штабной офицер. Он пообещал, что если потребуется двинуть подкрепление в Ле-Бурже, то первым будет брошен туда 191-й батальон.
Ну что ж, хорошо! Мы легли спать со слезами на глазах и свернули знамя, намокшее под дождем и вонявшее отсыревшей шерстью, тогда как оно должно было благоухать пороховым дымом.
31 октября[154]Новые известия, еще более ужасные. Базен[155] изменил!
Правительство обороны знало это и скрывало.
— В ратушу!
Все кварталы, один за другим, договариваются отправиться вместе.
Пошли.
Но у Ла-Кордери группа собравшихся там приятелей задерживает меня, заявляя, что роты могут идти дальше и без меня, а им надо поговорить со мной в интересах народа.
— Надо обсудить, как руководить движением.
Но нас только семеро. Знаменитости отсутствуют. Бланки показался и затем исчез; точно так же и Вайян[156]. Самых популярных поглотили батальоны, пожелавшие иметь их с собой, и теперь они не отпускают их ни на шаг. В их числе и я: меня уже требуют, приходят за мной.
— Вентра! Вентра!
Ах, как наивны те, кто думает, что главари руководят восстанием!
Так называемый главный штаб дробится, разбивается на части, рассеивается, тонет в пучине человеческих волн.
Самое большее, если голова одного из этих вожаков вынырнет на мгновение, как бюст раскрашенной женской фигуры, вырезанной на корме корабля, которая то появляется, то исчезает по прихоти стихии, по воле волн.
Все же мы впятером или вшестером, стоя на краю тротуара, постановили, что вечером должна быть провозглашена Коммуна.
— Коммуна... решено.
— Идите же наконец, — зовет человек, которому поручено привести меня.
По дороге меня отбивают от моего сержанта, и захватчики полностью овладевают мною так же, как до того поступил он. Меня отделяют от толпы, поднимают на стул, вытащенный из трактира, и заставляют разглагольствовать. Импровизированным комитетом, создавшимся тут же, у бильярда, мне поручено составить прокламацию и обсудить в промежуток между двумя рюмками черносмородинной, кого следует «поставить у власти».
Выстрел!
Дети пищат и прячутся.
Наш трактирный комитет, состоящий из храбрых малых, решает, что наступил момент действовать. Мы пытаемся вернуть бегущих и направляемся к ратуше с намерением захватить ее.
— Она в наших руках, — говорит мне Уде; он как раз возвращается оттуда. — Ты ведь ничем не хочешь быть, не правда ли? — Ну так вернемся в свой квартал и останемся в предместьях среди никому не известных.
Я не посмел противоречить. А между тем мне очень хотелось бы пойти в ратушу, может быть даже получить там какой-нибудь боевой пост, стать чем-нибудь в восстании.
Уде заставил меня покраснеть за мои намерения, или, вернее, у меня просто не хватило смелости. С сожалением повернул я обратно.
Но Уде, который любит меня и сам пользуется моим уважением, яснее видит дело.
Уступим место другим и возвратимся к себе.
Впрочем, сначала поднимемся по лестнице Ла-Кордери.
Я застаю там семь-восемь человек и привожу их в замешательство сообщением о том, что, по словам Уде, новое правительство сформировано.
А они как раз были заняты составлением своего списка... как это было у трактирщика.
— Но наш долг — войти в состав этого правительства! — заявляет молодой адвокат в коротеньком синем пиджачке, стараясь принять эффектную позу. Он готов, если надо, умереть под знаменем восстания, но не откажется и от выгод, которые может принести его честолюбие, задорное, как и вихор его черного парика (он у него совсем такой, как у народных трибунов на гравюрах), которым он встряхивает на манер Мирабо, подергивая при этом своими тщедушными плечами.
Я только даром потерял там время. Вернулось еще несколько человек; мы расспрашивали друг друга, ссорились и ругались, словно византийцы[157], обсуждая, как надо вести себя с народом, — как будто этот народ подсматривал за нами в замочную скважину и ждал нас на лестнице, чтобы умолять стать его господами.
Кончено, я возвращаюсь к своим сарматам.
— Вы знаете, что в мэрии Ла-Виллетт остались национальные гвардейцы, не пожелавшие утром принять участие в движении?..
— Идем занимать мэрию Ла-Виллетт!
Я — в сабо. Мои почетные сапоги натерли мне ноги, и я надел эту деревянную обувь, завалявшуюся где-то в углу.
Поверх куртки я накинул поношенный, потертый плащ, ставший из синего зеленым... Но зато у меня сабля с портупеей.
Я обнажаю ее. И под дождем, падающим с серого туманного неба, шлепая по лужам, веду три десятка людей на улицу Фландр.
На нас жалко смотреть: с волос течет, штаны забрызганы грязью. На моем тесаке уже выступили ржавые пятна, а крылья у плаща намокли и поникли. Я похож на курицу, выскочившую из лохани с водой.
— Стой!
Вечное «стой» встречает меня у всех дверей с тех пор, как я появился на свет.
Но идущие за мной и промокшие насквозь люди выстроились в боевом порядке позади моего плаща, и он отряхивается, выпрямляется.
— Дорогу народу, хозяину власти!
Решетка открывается, и мы проходим.
— Теперь, когда ратуша в ваших руках!..
На дворе, битком набитом солдатами и ощетинившемся штыками, невообразимый шум.
— Шарф! Шарф!
Несколько командиров подбегают ко мне и опоясывают меня.
— Именем Революции назначаем вас мэром округа! — говорят они, затягивая на мне пояс... затягивая его слишком туго.
Они отпускают его немного; но теперь очередь за головой.
— Во имя Революции, облобызаемся!
И я получаю несколько звучных поцелуев, попахивающих луком и даже чесноком.
Теперь за работу!
— За работу? Но что я должен делать?
А речи! Разве можно обойтись без обращения к народу, без того, чтобы не сказать ему, что готов умереть за него?
— Ведь вы умрете за него, не правда ли?
— Ну, конечно.
— Так вот и скажите ему. Он любит, когда ему говорят это... Полезайте на стол... Внимание!.. Тише!.. Теперь можете начинать.
И я начинаю.
Чувствуя, что мое красноречие иссякло, я заканчиваю: