Иван Шмелев - Няня из Москвы
«Да, – говорит, – я полковник Ковров…» – так и так, и как папеньку звать, сказал. А тот ему не верит словно:
«Полковник?.. – говорит. – Молодой вы такой, и – полковник!.. – приглядывается сам. – Да… будто похожи вы на Никашу. Милости просим, войдите».
Ничего обошелся, подивился даже – «хорошо говорить умеете, очень чисто, французы так говорят». Удивился очень, какой обдерганный. И по-нашему стали говорить, лакеи чтобы не поняли… старик сам начал, совестно ему стало, что ли, чего еще подумают. А такое богатство, зерькала, ковры бархатные, ступить страшно. Ну, в кабинет его посадил, чаю им подали с печеньями. А Васенька и не обедал, денег-то у него в обрез, булочку только пожевал на ходу, еще не огляделся. И везде, говорит, картины, партреты всякие, кни-ги, до потолка… и ста-ту-и всякие, и тунбы белые… чисто музеи. Велел дяденька по рюмке мадерцы им подать, со свиданьицем. И велел все рассказывать, что было. Долго ему Васенька говорил… А на тарелочке, говорит, четыре сухарика только было, брать-то словно и не удобно. Да еще дяденька сам ему один сухарик положил… – «кушай, говорит, эти сухарики из самой лучшей кондитерской, из чистого масла». А Васенька-то думал – вот его дяденька обласкает, пожить у себя оставит, хоромы-то такие… а он ему так:
«Готов тебе помочь, до места пока триста франков на месяц могу тебе ссудить, теперь времена тяжелые, трудно жить. Из одежи чего могу дать, вот пальтецо у меня драповое есть…» – и велел лакею принести показать, и полсапожки со шляпой.
Васенька тут и понял – скупой дяденька его, сквалыга вовсе… другой рюмки и мадерцы не предложил. А с лица, говорит, неприятный такой, жирный, губу все отдувал, брезговал словно им. Ну, и это бы ничего, первое бы время поддержаться, на анжинера добиваться. И обидно, понятно, было… старую одежду ему дает, от капиталов-то! Не обижать чтобы, пальто Васенька примерил, широкова-то маленько, да ничего, теплей так. И шляпу ему дяденька пожертвовал, котелком, тоже великовата, на глаза падает. Сказал – «бумажки ты подсунь, как раз и будет… а шляпа эта из самого первого магазина, только первые люди покупают». А полсапожки узки, нога-то у него размятая, с ходьбы с такой, да портянки натерли-сбились. – «А все-таки возьми полсапожки, – сказал, – сапожник сколько-нибудь да даст, а тебе все барыш».
Велел лакею завертывать. И завтракать велел приходить по воскресеньям. А лакей тут с докладом подошел, сказал – «готова ванная». А Васенька-то думал – для него это дяденька велел, а это самому дяденьке купаться. Сказал лакею – хорошо, – больше ничего. А Васенька три месяца не мылся, с грязи весь обчесался. Ну, все бы ничего, другие и такого не имеют, – про родного человека говорю… Все расспросил, как братец Никаша помер, как все ограбили, сколько раз ранило, – про все поантиресовался. А потом и спрашивает Васеньку, сурьезно так, лоб наморщил:
«А ты, милый мой, за что с большевиками сражался, за какое управление?»
Стал ему говорить, не за управление, а за Россию за нашу. А тот – за какую Россию? А Васенька все уж разглядел, понял… в кабинете у дяденьки энти все!.. а вот какие с бонбами-то ходили, сацилисты, барыня! все карточки их навешаны, рядками… а то и подписаны, вон что. Чисто, говорит, музей страшный, самые страшные даже там! Он и спросил дяденьку про одного:
«Вы, что же, знакомы были с этим человеком, бонбы кидал?»
А тот ему важно так:
«А как же, это мой друг был… ишь, на карточке так и расписался – «моему дорогому другу!» – так и ошпарил Васеньку.
И друзей этих у него – полны стены! Он будто ихнему делу помогал, денежки им давал. Ну, сквалыга, много-то не давал, а так, сотню-другую, может, и отдирал от себя, а они ему карточки носили, для украшения. А это он, Васенька нам потом рассказывал, на царя обиделся, будто… каку-то книжку написал, а ее не дозволили читать, он и обиделся, и уехал вот в заграницу. А на уголь-то не обиделся, денежки свои требовал, и с именьев ему текло. А скряга! Васенька говорил, – жили с па пенькой у него, так он их все курицей кормил, курицу на три дня разогревали, они уж в ресторан обедать ходить стали… – вспомнил про дяденьку, какой скупой. Так вот, все друзья его были. Васеньке неприятно, а тот, чисто нарочно, давай ему все показывать, и карточки, и книжки всякие, и все нахваливал, как хорошо-то сделали, царя сместили… только вот дураки напортили, помешали, – большевики вот и навалились. Васеньке бы смолчать, хуже терпел, да и старик-то вздорный… а может, и от обиды – денег ему не посылают… смолчать бы лучше, такого дуботола словом не выбелишь. А он душой-телом поразбился, да голодный-то, да ласки не увидал… – он дяденьке и выговорил, не стерпел. Я по их сказать не умею, мудрей он сказал, а так будто:
«Вы страху не видали, жили спокойно, и теперь хорошо живете, и вам папаша денежки посылал, а вы этим врагам помогали, все переменить чтобы. Ну, и радуйтесь… все переменили! А мы головы клали, чтобы дело поправить… и сколько нас полегло, молодых… жизни мы не видали, калеки теперь. А вы еще спрашиваете, за какую Россию воевали! Одна у нас она. Не видали вы ничего, – ну, вот, на меня смотрите!..»
А у него рана на ране, рваный, истерзанный, руки побиты, хороших сапог нет, и как на жулика на него глядят, в квартиру пустить боятся. Он ему начистоту и выложил. Дяденька так и заполошился, слова сказать не мог, только – ка-ка-ка… ка-ка-ка… – запнулся.
А Васенька разошелся, – не унять. В прихожую выбег, шинельку свою схватил, а лакей к двери кинулся, не пускает. По-нашему они кричали, лакею-то не понять, – перепугался. Тот лакея отшвырнул, сильный он, ведь… выругался по-ихнему, а дяденька за ним – «постой, погоди!» А лакей в Васеньку вцепился, такой скандал. Васенька его саданул, как надо… он и по-англиски умеет, и по-ихнему умеет, очень воспитанный… ругнул его так!.. И дяденька приказал лакею не встреваться. Стал говорить – нечего серчать, возьми пальтецо и шляпу… А тот, понятно, расстроился, все-то разворотил-припомнил, чего ему выпало на долю, сердца не мог сдержать…
«Лакею вашему подарите! от вас ничего не надо… такое от вас наследство получили… довольно с нас!..»
А старик тоже раскипятился, кулаками замахал…
«Так ты, – говорит, – за наследством ко мне явился?.. – не разобрал, в горячке, – обиделся, что не новое пальто… мало тебе на месяц положил? А я, может, пощупать тебя хотел!..»
Чего сказал-то, не постеснялся. А тот, сердце-то разошлось…
«Довольно с меня, по-щупали!..»
И ушел. Старик ему на другой день триста франков прислал, а тот ему ту ж минуту назад деньги, ни слова не написал. Старик к нему прикатил – давай мириться! Да и наскочил на камень. Васенька к нему вышел на лестницу, к себе не впустил, упрямый тоже… только и сказал:
«Идите к вашим друзьям, а обо мне, прошу вас, не беспокойтесь… не пропаду без вас!»
Дверь перед носом и захлопнул. Тем дело у них и кончилось.
Уж он в американский банк поступил: знакомого анжинера встретил, у папеньки на углю служил, он его и устроил. Прислал Васенька нам денег и визу обещал выправить. Так и расстроилось. А Катичка все-то говорила: у дяденьки отдохнем, на теплом море. Вот мы и отдохнули. Да что дальше-то вышло, барыня…
XLV
И приходит к нам газетчик, – на улице Катичке попался. А он Катичку знал, как сыматься ее возили, в Крыму когда. И говорит: «вас и здесь на картинках смотрели, – прямо ломилась публика!» И у него уж будто дознавались дилехтора, где такая красавица, – из Крыма он загодя усклизнул. А он и в ихних газетах умел печатать. Поднесли ему винца, он и расположился: «да тут прачки сыматься лезут, а вы самая главная звезда!..» все ее так – звезда! – «да вас с руками и с ногами все оторвут, цены вы себе не знаете!» Наговорил нам с три короба. – «Я, – говорит, – этого дела не оставлю, тут и для меня жареным пахнет», – и укатил. Катичка так расстроилась, сама не своя. Вытащила свои патреты, и все перед зерькальцем, глазки таращила, красовалась. Пошли на службу, а барышни и показывают газетку, а там про Катичку: приехала знаменитая звезда, уж ее американцы торгуют! Газетчик тот нахвастал. Так все и подивились, и грек как-то… – и верит, и не верит: «может, вам, – говорит, – милиены посыпются… меня не забудьте». Приходим домой – письмо от Васеньки. У той, горбатенькой, побывал, католичка которая, графыни сестра-кузина. Она уж в ихнем монастыре, и веру сменила. Да хроменькая еще, – ну, кто за себя возьмет такую. А карактер у ней – ангел чистый. Так и отписал. Письмо, то, страшное, прочитала монашка, перекрестилась, четки стала перебирать. И сказала, монашке как полагается: «воля Божия», – по-французскому сказала: по-нашему, может, разучилась, ай уж ей так полагается, католичкам: «и желаю вам счастья, и вашей супруге, и я ей напишу, в благословение…» – адресок спросила.
Васенька нахвалиться не мог, какая божественная. Годков уж за тридцать, иссохлая вся, живые мощи. Катичка так и осветилась, письмо уж нестрашно стало, – нет на нас зла у католички. Только порадовались, – через три-дни заказное нам, с черной каемочкой, и с печатью с черной, по упокойникам вот печатают. Испугалась Катичка: помер кто-то! Распечатала, – от нее, от католички, сверху иконка нарисована, Мадонна называется. Самая тут змея к нам и подползла, с печатью-то. И слов, барыня, немного, да другое слово ножа вострей. Она и наточила, нашла слова. А так французское письмо, воспитанное. Значит, так… – «желаю вам спокой душе, и вашему жениху… как благородно поступил… и душа моей мученицы-сестрицы будет молиться у Господа…» – про Господа помянула! «у престола Господня… и пусть ее страдание не мучает совесть вашу… а я, говорит, буду молиться – прости нам, Господи, согрешения». И имя приписала: сестра Бетриса. А внизу, с уголку, – была графыня Галочкина. И правда, Га-лицковая. Вот и монашка: зло-то чего не делает! А ее злая любовь в католичку загнала, злость-то в ней и кипела. И образованная какая… Да что, простому человеку в ум не взойдет, а образованные сумеют написать. С Катичкой-то чего было? Да уж сами понимаете.