Яльмар Сёдерберг - Серьёзная игра
Теперь все кончилось. Кончилось еще до того, как ты вернулся. Думаю, что ты не бросишь меня за это. Впрочем, поступай как знаешь.
Просто я хотела, чтобы тебе все стало известно еще до того, как мы опять увидимся. Бумага все вытерпит. Сказать бы я не решилась.
Лидия».
Он застыл с письмом в руке.
Нет. Неправда. Быть не может.
«Нет. Я, верно, сплю, это все во сне. Или она нарочно сочинила такое, чтобы меня проверить… Да, да, что ж тут невозможного? Вот я к ней приду, и она заглянет мне в глаза и скажет: «Любимый, неужто же ты хоть на минуту поверил, что это правда?»
Но нет, так было бы совсем ужасно, еще хуже. Да и письмо говорит само за себя.
Все правда. Чистая правда.
Вдруг он почувствовал дурноту. Он скомкал письмо, сунул в карман и почти бегом кинулся по коридору в уборную. Там его вырвало.
Он сидел за письменным столом и отчужденно, не понимая, смотрел на названия газет: «Times», «Le Matin», «В. Z. am Mittag». Первым его душевным движеньем было не отвечать, вовсе не отвечать. Но, значит, он ее больше не увидит, никогда. Вынесет ли он это? Нет, он не может на себя понадеяться. Никогда, «Nevermore». Нет, страшно и подумать, только не это. Страшно и подумать. Зачем же тогда жить?
Он разгладил скомканную бумажку и перечел письмо.
«Когда ты уезжал, я была с другим… ты мне все время мерещился вместе со своей женой…
…или мне захотелось удостовериться, что и я могу что-то значить в чужой судьбе?»
«Что она хотела этим сказать? В чьей судьбе? Моей? Или того человека? Каждый может что-то значить в чужой судьбе. Да любой разбойник может даже решить чужую судьбу. Трудней иногда остаться в стороне, не мешать.
«…была с другим…»
Нет, ответить тут нечего. Если во мне осталась хоть капля уважения к себе, я должен немедленно швырнуть письмо в уборную и навсегда с ней рассчитаться. А увижу на улице — не узнаю!
«Nevermore…» Никогда. Пройду мимо, не узнавая, будто не вижу… Даже не поздороваюсь…
«…мерещился вместе со своей женой. Мне стало невыносимо тяжело…»
Вдруг он понял. Это спасенье, мосток над пропастью, путь к примиренью.
Значит, она мне изменила из ревности, с досады. Значит, любит. И всю историю можно перечеркнуть, позабыть?
И он взялся за перо и написал:
«Лидия.
Я предавал, и меня предали. Я предавал мою жену с тобой и тебя с нею. Теперь для полноты симфонии недостает только, чтобы жена моя предала меня, но и тогда я не вправе буду сетовать. Конечно, я полагал наше с тобой прошлое и настоящее исключением из правила, чем-то, не подверженным тому простому закону, что за все надо платить, я воображал, будто мы выше этой прописи и других прописных истин. И, конечно, хороня своего отца на жалком кладбище, я и думать не думал, что в это самое время ты предаешься любовным утехам.
Но ко всему надо уметь приноровиться. Надо принимать жизнь такой, как она есть, хоть иногда она и отвешивает нам нежданные оплеухи; и тебя я принимаю такой, как ты есть. И завтра в 9 часов я буду у тебя, если ты окажешь мне честь принять меня.
Но одно, милая Лидия, хочется тебе напомнить. Когда речь идет о любовниках, обычно прибегают к арифметике австралийских аборигенов: считают только до трех. Дальше это уже «много».
Арвид».
Он перечитал письмо, прежде чем отсылать. Легкий иронический тон не совсем соответствовал его чувствам. Но для истинных своих чувств он не мог бы найти верного тона.
Пусть остается все, как есть. И он отослал письмо. Но, уже отослав его, он снова перечел ее письмо и снова задержался на словах: «Или мне захотелось удостовериться, что и я могу что-то значить в чужой судьбе…»
На другой вечер, в девять, он стоял на Юхановском кладбище и глядел в ее окна. Там горел слабый свет. Он поднялся по лестнице и позвонил у ее двери. Никакого отклика.
Он позвонил снова. Отклика не было.
Он позвонил в третий раз. Никакого отклика.
Он пошел в кабак и до беспамятства напился.
* * *В конце жизни, оглядываясь на ту пору, осень 1908 года, Арвид Шернблум в мыслях всегда называл ее «подвальным коридором». Само собой напрашивалось сравненье с узким, петляющим подземным переходом, и он все идет и идет по нему, а переход все уже, все тесней, все темней, и вот Арвиду приходится, наконец, ползти на четвереньках… И ни выхода, ни слабой полоски света… Он вдруг ощутил себя старым. С каждым днем он словно на год старел.
Наутро, после того вечера, когда он тщетно звонил у ее двери, он получил от Лидии записку:
«Арвид. Прости мне, что я не открыла. За час перед тем пришло твое письмо, и у меня не было охоты тебя видеть. Да и вряд ли женщина, предававшаяся любовным утехам, может много для тебя значить.
Я готова была к упрекам — но только не к этому. А теперь я хочу быть одна. Не ищи со мной свиданий.
Лидия».
С пересохшими губами, бледный, он смотрел на ужасный листок бумаги.
Прошел день и настал вечер, прежде чем он собрался с силами ей ответить.
«Лидия. Из первого моего письма ты вывела, должно быть, неверное заключение о том, что я перечувствовал, читая твое, — что я перечувствовал, увидав слова «когда ты уезжал, я была с другим». Мне сделалось дурно, я кинулся в уборную, меня там вырвало…
Но отвечал я тебе уже два часа спустя. Я вспыльчив, но отходчив, и, когда я к тебе писал, я уже тебя простил. Да и кто я такой, чтоб тебя судить? Но я никак не возьму в толк, отчего тебя так рассердило упоминанье о «любовных утехах». Ну, а как ты сама бы выразилась? Ты пишешь — это не любовь. Стало быть, «любовные утехи»? Ничего не поделаешь, так это принято называть. Ты пишешь — «я готова была к упрекам». Ах, так ты не ждала похвал? Приятная неожиданность.
В одном прими уверенья: никогда больше я не обеспокою тебя непрошеным визитом, не буду стоять, как нищий, под твоей дверью. С меня довольно и вчерашнего.
Арвид».
После двух, как вечность, долгих дней пришел ответ.
«Арвид. Спасибо тебе за твое прощенье, только мне оно ни к чему. Я не порадую тебя позой кающейся Магдалины. Я готова была к упрекам — да. Но не к ироническим ужимкам, не к острословию относительно любовных утех и арифметики австралийских аборигенов.
Никогда я не думала, никогда, никогда, что ты можешь написать мне такое.
Лидия».
Побелев, сжав зубы, он скомкал ненавистное письмо и швырнул в огонь.
Сгорбясь, словно старик, уставясь глазами в землю, ходил он привычной дорогой в газету и обратно домой. Ему не хотелось кланяться знакомым, останавливаться, разговаривать. Однажды он понял, что точно так же прошел и мимо Лидии, не взглянув ей в лицо, не поклонившись. Но лишь из-за усталости, из-за глухого отчаяния. Он просто не в силах был снимать шляпу, поднимать глаза. Да и не все ли равно — с поклоном или без поклона проходишь ты мимо человека, прежде самого тебе близкого на свете, а нынче такого далекого? Так он потом подумал.
Ему не спалось ночами. А стоило ему забыться в тонкой дреме, как его тотчас обступали страшные сны. И всегда это была она, вечная она: голая, с голым чужим мужчиной. У незнакомца была голова, но не было лица. Арвид стонал в полусне. Его стоны будили Дагмар, и она справлялась, не захворал ли он.
И стала наведываться к нему мысль о смерти и о том, что она желанна ему. Иначе не распутать клубка. О простом самоубийстве он не помышлял. Он был застрахован, и у него оставалась еще забота о своих. И он придумал, как умереть, не давая крючкотворам повода признать его самоубийцей. Вот придет зима, будет снег, будут морозные ночи — теперь уж недолго, — и однажды вечером он купит бутыль водки, простой водки, и заедет далеко-далеко за город, к лесу, и там выпьет всю водку или уж сколько в него влезет и ляжет спать в сугроб. И, конечно, не проснется.
Днем он двигался, словно сомнамбула. Работал он, как автомат. А дома был тих и хмур. Разрыв с Лидией вовсе не исправил его отношений с Дагмар. Какое! Она стала еще дальше ему, еще безразличней, чем прежде. Что бы она ни сделала, что бы ни сказала, все раздражало его. Страсти и прежде не было, но было же доброе отношение! Теперь, когда она, не догадываясь о том, стала помехой его счастью, он начал смотреть на нее иначе. Девочек, Анну Марию и младшую, Астрид, он перестал замечать. Он рассеянно ласкал их, рассеянно слушал их лепет. Однажды, качая Астрид на коленях, он поймал себя на странной мирной мысли: кем ты будешь, когда вырастешь, дитя? Будешь ли ты, как Дагмар, приманившая в свои сети мужчину и почивающая на лаврах, или как Лидия, которая все приманивает одного за другим и не угомонится, покуда старость или смерть не окоротят ее…
Ибо в одном он был уверен: его преемник, кто бы он ни был, не соблазнял ее, но она сама его соблазнила. И еще одно он знал — тот моложе его, может быть, моложе и Лидии. Он сам не понимал отчего, но он знал это точно. А кто уж он такой, этого он не знал, даже смутно не догадывался. И не оттого ли в отвратительных снах тот являлся ему без лица?