Шмуэль-Йосеф Агнон - Вчера-позавчера
Кафе это не похоже на арабские кафе с кальянами, граммофонами и попугаями, не похоже и на кафе в Лемберге со столовыми приборами из серебра и фарфора, с официантами, одетыми как господа. Но есть здесь одно преимущество: куда бы ты ни взглянул, ты видишь писателей и учителей, чиновников и общественных деятелей. Одни пьют прохладительное, другие пьют что-нибудь горячее, и платок повязан у них на шее, чтобы впитывать пот. Некоторые беседуют о Менделе, и в старости остающимся прежним Менделе, и о Бялике, замолчавшем и не публикующем ни одного стихотворения. Неподалеку от них сидят другие знаменитости ишува. Одни расхваливают Одесский комитет, другие ругают немецких евреев за то, что те завладели фондом Керен Каемет и считают Эрец Исраэль чем-то вроде падчерицы сионизма. Эти говорят о епархии известного мецената, эти обсуждают споры в Петах-Тикве и распри в Беер-Тувье. Одни вспоминают, как «Хапоэль Хацаир» атаковал в одном из своих выпусков Дизенгофа и АПЕК, а другие вспоминают рабби Биньямина, у которого даже статьи на злободневные темы полны поэзии. Тут же сидят остальные посетители. Одни играют в шахматы, другие наблюдают за ходом игры. Взгляд одних прикован к шахматной доске, другие провожают взглядом шахматные фигурки. Над ними нависли советчики, знающие, куда надо двинуть фигуры и куда не надо. Поодаль от них, у стены кафе, стоят люди без пиджаков и воротничков, играют в бильярд, маленький мальчик бегает и собирает шары, разлетающиеся во все стороны. Гул поднимается от раковин, которыми выложен дворик, как будто живые существа, прежде жившие в них, поднимают крик под твоими ногами. Тем не менее покой царит во всем дворе, будто вся безмятежность мира сосредоточилась здесь.
Ицхак приехал из маленького городка, где нет кафе, не сидят там люди компаниями и не знают, что такое мороженое. Удивляется он сам себе, что оказался вдруг сидящим среди знаменитостей, о которых говорят все сионисты. Иногда спрашивает себя Ицхак: неужели люди эти, пьющие лимонад, — те самые, о которых мы читаем в газетах? Видели бы сионисты его города, какая ему оказана честь! Хоть и приуменьшились в его глазах сионисты его города, все равно — не помешало бы, чтобы увидели они, в каком обществе он вращается. В особенности поражает его Соня, беседующая со знаменитостями этими и даже с писателями запросто, будто они ее друзья. До своей алии в Эрец довольствовался Ицхак фотографиями писателей, а сегодня видит он наяву живого писателя. Сидит себе наш писатель, добродушнейший Шай Бен-Цион, и лицо его светится. В те времена люди еще относились с большой симпатией и уважением к словам писателей, и отсвет этой любви падал на их лица. Сидит Шай Бен-Цион, одетый в коричневую полотняную одежду, блестящую как старый шелк, и, как шелк этот, блестят его карие глаза, галстук поэта повязан под его воротничком, и весь он в целом — поэзия, а все, что выходит из его уст, — как песенная строфа. Мы отлично знаем рассказы Шая Бен-Циона, а сейчас сидит он с нами и часть его речей доходит до наших ушей.
Входит Дизенгоф, одетый в белый легкий плащ, и на голове его черная твердая шляпа, то ли смятая, то ли квадратная, а в руках его буханка хлеба. В тот день обедал у него Энтеби, пришли в его честь гости и не оставили дома ни крошки хлеба. Домработница, йеменитка, приходит обычно в семь часов, а он привык вставать в шесть часов, а иногда, когда донимает его голод, встает в пять или в четыре; и вот он вышел теперь купить себе хлеба, чтобы было у него что-нибудь наготове, а по дороге зашел в кафе.
Сидит себе Дизенгоф на плетенном из соломы стуле, и тело его заполнило весь стул. Положил он свою шляпу на стол, а буханку — на стул напротив. Потер себе руки, как бы готовясь к тяжелой работе. Посмотрел своими серыми глазами на хозяина кафе, поставившего перед ним мороженое. Махнул рукой над тарелочкой, как бы прогоняя муху, и сказал: «Что это для мужчины? Взглянул на него — и нет его!» Побежал хозяин кафе и понес ему вторую порцию. Еще он не донес ее, как уже опередил его помощник, знающий, что господин этот не довольствуется малым. Вонзил Дизенгоф ложечку в одно блюдце и в другое блюдце и огляделся, кто здесь тут из «его» людей?
На самом деле все в Яффе — «его» люди. И если найдется тут человек, у которого есть претензии к нему, так он глупец. А что касается той статьи «Юпитер сердится», опубликованной в «Хапоэль Хацаир» и направленной против него, так исчерпывающий ответ он уже дал им в «Хацви» Бен Йегуды, и Мордехай бен-Гилель ха-Когэн тоже ответил им как следует. Главное, надо делать, делать и делать, тогда не будет свободного времени для словопрений. И ведь он впереди тех, кто делает дело, и в том числе делает дело для рабочих и для улучшения их положения. А они вот пошли по неверному пути. И он написал совершенно определенно: «Вы ведете войну во всем ишуве, Старом и Новом, как будто вы одни остались после потопа и кроме вас никому не больно за раскол в народе и за кризис в ишуве. Вы поставили своей целью завоевания труда, но цель эта отдалилась от вас, и война стала для вас целью, потому что война у вас и внутри и снаружи. Война оборонительная и война наступательная, война ради войны, „и наполнилась вся Эрец трубными звуками войны и победы“. Только горе такой победе! Потому что, если и вправду каждая мошава и все национальные учреждения прогнили до такой степени, что они все выступают против еврейского труда, если так, для кого вы так стараетесь? Зачем вам обманывать себя, ведь вам известно, что если крестьяне Петах-Тиквы поддержат „Хапоэль Хацаир“ и потребуют от вас предоставить им еврейских рабочих вместо арабских рабочих, разве вы сможете изобрести для них всех требуемых возчиков и сторожей? Работа в ишуве изматывает тело, и мы не годимся для таких работ. Нам нужны простые рабочие, а эмиграция дает нам искусственных рабочих с высокими требованиями, они не приспособлены к жизни рабочего». Его стальные глаза прикрываются, как у военачальника, который проводит смотр своим солдатам и находит их слабыми. Он хочет сделать им выговор и потому прячет от них глаза, чтобы они не заметили, как пробудилась в нем жалость к ним.
Но в то самое время, когда он ощущает силу в себе и слабость в других, сердце нашептывает ему: «Однако вся твоя деятельность, не что иное, как поражение. Многое пытался ты сделать, и не вышло у тебя ничего. Неужели вся твоя энергия и сила были созданы напрасно? Что „Хапоэль Хацаир“ пишет? „Знает он, этот господин, что „Хапоэль Хацаир“ действует в то самое время, как все (то бишь я и мои товарищи) зевают; видят они (то есть я и остальные деятели ишува) в „Хапоэль Хацаир“ растущую силу и боятся, что, не дай Бог, не будет видна их деятельность“». Может, они шутили, эти милые молодые люди? Ведь они сами же говорят, что есть достаточно работы для честных людей, и в самом деле жаждущих работать, а не скандалить, и если такие люди найдутся, то наверняка найдут они себе занятие и без «Хапоэль Хацаир», и вместе с «Хапоэль Хацаир».
Дизенгоф не сердится на своих обидчиков. Только сожалеет. В его городе вся молодежь обычно бывала у него, а здесь, в Эрец Исраэль, выросла стена между ним и ими. Есть здесь юноши, с которыми стоило бы Цине, его жене, познакомиться, но они как будто избегают насладиться атмосферой его дома. Дом его полон учителями, писателями, чиновниками и общественными деятелями, но никто из молодежи не показывается в его доме.
Еще он предается своим размышлениям, как замечает Шая Бен-Циона. Сказал Дизенгоф: «Ты здесь?!» И они усаживаются рядом. И не ясно, Дизенгоф ли подошел к Бен-Циону или Бен-Цион подошел к Дизенгофу, но течет их беседа, и все пододвигают свои стулья, чтобы послушать их. Одни почитают Дизенгофа, другие любят Бен-Циона, но, поскольку они оба здесь, свет одного сливается со светом другого, и все присутствующие озарены этим светом.
3Не было лучших дней у Ицхака, чем эти дни. Ицхак укоренился в Эрец подобно остальным нашим товарищам, знающим, что нет для них другого места в мире, и вот они осваиваются в стране — кто лучше, а кто хуже. Постепенно начал Ицхак забывать свой город и отцовский дом. Тесная квартирка, одна из двух темных комнат которой служит кухней, превратилась в его воображении в один из домов видных горожан Яффы, с просторными дворами внутри и верандами снаружи. Нет здесь грязных стен темной кухни, где Фрумечи, старшая из сестер, стоит перед пустыми горшками, а их маленький брат Вови уцепился за край ее истрепанного платья и плачет: «Я есть хочу! Я есть хочу!» Прибегают сестры на его крик и смеются и говорят: «Приходите, приходите, любители новостей и послушайте новость, которую никогда в жизни не слышали! Есть среди нас голодный человек!» Растягивается Вови на полу, и валяется, и ревет, оттого что все насмехаются над ним. Приходит отец из лавки и слышит весь этот вой. Опускает руку в карман, может, есть там монета, чтобы купить баранку своему сыну, и не находит. Поворачивается отец к дочерям и спрашивает: «Что вы хотите от ребенка?» Отвечают они ему: «Мы не хотим ничего, только Вови просит есть». Отругал их отец: «Театр вы устраиваете из моего дома. Я не желаю театров!» Уходят они, одна — туда, другая — сюда; и он тоже отходит, и вцепляется пальцами в подоконник, и стоит и читает вечернюю молитву, и ложится в кровать без куска хлеба на ужин, точно так же, как встает утром без куска хлеба на завтрак, и стонет во сне, преследуемый кредиторами, как и наяву. А когда реальность отступает, перед Ицхаком встают вымышленные картины. Отец предстает перед ним человеком, живущим в просторной квартире, и подобающие ему гости приходят к нему, и среди них — гимназисты и студенты. Сидят они, пьют чай и обсуждают мировые проблемы. И в то же время заглядываются на его дочерей. Один интересуется этой, а другой интересуется той. Улыбается про себя отец и говорит: «Лучшим из вас предназначены мои дочери». И все сестры Ицхака выходят в красивых платьях и нарядных шляпках, похожих на те, что делает княгиня Мира Рамишвили. И когда они выходят на прогулку, то не сворачивают в переулки, а ведут себя, как девушки из хороших семей, гордые своим происхождением, в точности как он рисовал их перед Соней. Ослабла сила воображения, и вернулись его сестры к тому, чем они являются: в истрепанных платьях, и сношенных башмаках, и потемневшие нитки продеты у них в ушах вместо серег. Разозлился на них Ицхак: почему они такие, а не те, какими он хочет их видеть. Не успевает он подавить свой гнев, как кидает ему почтальон письмо от отца. Читает Ицхак в слезах, и каждая буква пронзает его болью, как колючка. Вытирает Ицхак слезы и говорит себе: «Владыка Вселенной! Зачем заставляет меня отец выслушивать все это? Разве не знаю я сам, как плохо ему?» Снова берет Ицхак письмо и видит там изломанные буквы, выведенные Блюмечи-Леей, его маленькой сестренкой, что-то вроде привета любимому брату. Силится Ицхак прочесть, но не складываются буквы в слова, не училась она письму, нет у нее башмаков, и не может она ходить в школу. Решил Ицхак, если поможет мне Бог и попадет мне в руки лишняя копейка, пошлю отцу деньги на башмаки для нее. Господь, Благословен Он, добрее своих созданий и Он дал в руки Ицхака лишнюю копейку. Но Ицхак не послал деньги для Блюмечи-Леи, чтобы отец купил ей ботинки, а купил себе варенье подсластить им свои трапезы с Соней. Стало упрекать его сердце. Ответил он: довольно с него, с отца, что я не прошу у него денег, как некоторые из моих товарищей, вынуждающие своих родителей помогать им.