Маргарет Митчелл - Унесенные ветром
— Ретт, если вы когда-то меня так любили, должно же что-то остаться от этого чувства!
— От всего этого осталось только два чувства, но вам они особенно ненавистны — это жалость и какая-то странная доброта.
«Жалость! Доброта! О боже!» — теряя последнюю надежду, подумала она. Все что угодно, только не жалость и не доброта. Когда она испытывала к кому-нибудь подобные чувства, это всегда сопровождалось презрением. Неужели он ее тоже презирает? Все что угодно, только не это! Даже циничная холодность дней войны, даже пьяное безумие, когда он в ту ночь нес ее наверх, так сжимая в объятиях, что ей было больно, даже эта его манера нарочно растягивать слова, говоря колкости, которыми, как она сейчас поняла, он прикрывал горькую свою любовь, — что угодно, лишь бы не эта безликая доброта, которая так отчетливо читалась на его лице.
— Значит… значит, я все уничтожила… и вы не любите меня больше?
— Совершенно верно.
— Но, — упрямо продолжала она, словно ребенок, считающий, что достаточно высказать желание, чтобы оно осуществилось, — но я же люблю вас!
— Это ваша беда.
Она быстро вскинула на него глаза, проверяя, нет ли в этих словах издевки, но издевки не было. Он просто констатировал факт. Но она все равно этому не верила — не могла поверить. Она смотрела на него, чуть прищурясь, в глазах ее горело упорство отчаяния, подбородок, совсем как у Джералда, вдруг резко выдвинулся, ломая мягкую линию щеки.
— Не глупите, Ретт! Ведь я же могу…
Он с наигранным ужасом поднял руку, и его черные брови поползли вверх, придавая лицу знакомое насмешливое выражение.
— Не принимайте такого решительного вида, Скарлетт! Вы меня пугаете. Я вижу, вы намерены перенести на меня ваши бурные чувства к Эшли. Я страшусь за свою свободу и душевный покой. Нет, Скарлетт, я не позволю вам преследовать меня, как вы преследовали злосчастного Эшли. А кроме того, я уезжаю.
Губы ее задрожали, прежде чем она успела сжать зубы и остановить дрожь. Уезжает? Нет, что угодно, только не это! Да как она сможет жить без него? Ведь все ее покинули. Все, кто что-то значил в ее жизни, кроме Ретта. Он не может уехать. Но как ей остановить его? Она бессильна, когда он что-то вот так холодно решил и говорит так бесстрастно.
— Я уезжаю. Я собирался сказать вам об этом после вашего возвращения из Мариетты.
— Вы бросаете меня?
— Не делайте из себя трагическую фигуру брошенной жены, Скарлетт. Эта роль вам не к лицу. Насколько я понимаю, вы не хотите разводиться и даже жить отдельно? Ну, в таком случае я буду часто приезжать, чтобы не давать повода для сплетен.
— К черту сплетни! — пылко воскликнула она. — Вы мне нужны. Возьмите меня с собой!
— Нет, — сказал он тоном, не терпящим возражений.
Ей казалось, что она сейчас разрыдается, безудержно, как ребенок. Она готова была броситься на пол, сыпать проклятьями, кричать, бить ногами. Но какие-то остатки гордости и здравого смысла удержали ее. Она подумала: «Если я так поведу себя, он только посмеется или будет стоять и смотреть на меня. Я не должна рыдать, я не должна просить. Я не должна делать ничего такого, что может вызвать его презрение. Он должен меня уважать, даже… даже если больше не любит меня».
Она подняла голову и постаралась спокойно спросить:
— Куда же вы едете?
В глазах его промелькнуло восхищение, и он ответил:
— Возможно, в Англию… или в Париж. А возможно, в Чарльстон, чтобы наконец помириться с родными.
— Но вы же ненавидите их. Я часто слышала, как вы смеялись над ними и…
Он пожал плечами.
— Я по-прежнему смеюсь. Но хватит мне бродить по миру, Скарлетт. Мне сорок пять лет, и в этом возрасте человек начинает ценить то, что он так легко отбрасывал в юности: свой клан, свою семью, свою честь и безопасность, корни, уходящие глубоко… Ах нет! Я вовсе не каюсь и не жалею о том, что делал. Я чертовски хорошо проводил время — так хорошо, что это начало приедаться. И сейчас мне захотелось чего-то другого. Нет, я не намерен ничего в себе менять, кроме своих пятен. Но мне хочется хотя бы внешне стать похожим на людей, которых я знал, обрести эту унылую респектабельность — респектабельность, какой обладают другие люди, моя кошечка, а не я, — спокойное достоинство, каким отмечена жизнь людей благородных, исконное изящество былых времен. В те времена я просто жил, не понимая их медлительного очарования…
И снова Скарлетт очутилась в пронизанном ветром фруктовом саду Тары — в глазах Ретта было то же выражение, как в тот день в глазах Эшли. Слова Эшли отчетливо звучали в ее ушах, словно только что говорил он, а не Ретт. Что-то из этих слов всплыло в памяти, и она как попугай повторила их:
— …и прелести этого их совершенства, этой гармонии, как в греческом искусстве.
— Почему вы так сказали? — резко прервал ее Ретт. — Ведь именно эти слова и я хотел произнести.
— Так… так однажды выразился Эшли, говоря о былом.
Ретт передернул плечами, взгляд его потух.
— Вечно Эшли, — сказал он и умолк. — Скарлетт, когда вам будет сорок пять, возможно, вы поймете, о чем я говорю, и, возможно, вам, как и мне, надоедят эти лжеаристократы, их дешевое жеманство и мелкие страстишки. Но я сомневаюсь. Я думаю, что вас всегда будет больше привлекать дешевый блеск, чем настоящее золото. Во всяком случае, ждать, пока это случится, я не могу. И у меня нет желания. Меня это просто не интересует. Я поеду в старые города и древние края, где все еще сохранились черты былого. Вот такой я стал сентиментальный. Атланта для меня — слишком неотесанна, слишком молода.
— Прекратите, — внезапно сказала Скарлетт. Она едва ли слышала, о чем он говорил. Во всяком случае, в сознании у нее это не отложилось. Она знала лишь, что не в состоянии выносить дольше звук его голоса, в котором не было любви.
Он умолк и вопросительно взглянул на нее.
— Ну, вы поняли, что я хотел сказать, да? — спросил он, поднимаясь.
Она протянула к нему руки ладонями кверху в стародавнем жесте мольбы, и все, что было у нее на сердце, отразилось на ее лице.
— Нет! — выкрикнула она. — Я знаю только, что вы меня разлюбили и что вы уезжаете! Ах, мой дорогой, если вы уедете, что я буду делать?
Он помедлил, словно решая про себя, не будет ли в конечном счете великодушнее по-доброму солгать, чем сказать правду. Затем пожал плечами.
— Скарлетт, я никогда не принадлежал к числу тех, кто терпеливо собирает обломки, склеивает их, а потом говорит себе, что починенная вещь ничуть не хуже новой. Что разбито, то разбито. И уж лучше я буду вспоминать о том, как это выглядело, когда было целым, чем склею, а потом до конца жизни буду лицезреть трещины. Возможно, если бы я был моложе… — Он вздохнул. — Но мне не так мало лет, чтобы верить сентиментальному суждению, будто жизнь — как аспидная доска: с нее можно все стереть и начать сначала. Мне не так мало лет, чтобы я мог взвалить на себя бремя вечного обмана, который сопровождает жизнь без иллюзий. Я не мог бы жить с вами и лгать вам — и, уж конечно, не мог бы лгать самому себе. Я даже вам теперь не могу лгать. Мне хотелось бы волноваться по поводу того, что вы делаете и куда едете, но я не могу. — Он перевел дух и сказал небрежно, но мягко: — Дорогая моя, мне теперь на это наплевать.
Скарлетт молча смотрела ему вслед, пока он поднимался по лестнице, и ей казалось, что она сейчас задохнется от боли, сжавшей грудь. Вот сейчас звук его шагов замрет наверху, и вместе с ним умрет все, что в ее жизни имело смысл. Теперь она знала, что нечего взывать к его чувствам или к разуму — ничто уже не способно заставить этот холодный мозг отказаться от вынесенного им приговора. Теперь она знала, что он действительно так думает — вплоть до последних сказанных им слов. Она знала это, потому что чувствовала в нем силу — несгибаемую и неумолимую — то, чего искала в Эшли и так и не нашла.
Она не сумела понять ни одного из двух мужчин, которых любила, и вот теперь потеряла обоих. В сознании ее где-то таилась мысль, что если бы она поняла Эшли, она бы никогда его не полюбила, а вот если бы она поняла Ретта, то никогда не потеряла бы его. И она с тоской подумала, что, видимо, никогда никого в жизни по-настоящему не понимала.
Благодарение богу, на нее нашло отупение — отупение, которое, как она знала по опыту, скоро уступит место острой боли — так разрезанные ткани под ножом хирурга на мгновение утрачивают чувствительность, а потом начинается боль.
«Сейчас я не стану об этом думать, — мрачно решила она, призывая на помощь старое заклятье. — Я с ума сойду, если буду сейчас думать о том, что и его потеряла. Подумаю завтра».
«Но, — закричало сердце, отметая прочь испытанное заклятье и тут же заныв, — я не могу дать ему уйти! Должен же быть какой-то выход!»
— Сейчас я не стану об этом думать, — повторила она уже вслух, стремясь отодвинуть свою беду подальше в глубь сознания, стремясь найти какую-то опору, ухватиться за что-то, чтобы не захлестнула нарастающая боль. — Я… да, завтра же уеду домой в Тару. — И ей стало чуточку легче.