Кнут Гамсун - Редактор Люнге
А знал господин Бондесен автора?
Бондесен, по счастью, оказался в состоянии объяснить, что автор был Лео Гойбро, служащий в таком-то банке. Может быть, господин редактор помнит человека, который однажды в рабочем союзе выступил против левой и который, между прочим, сравнил себя самого с блуждающей кометой? Этот человек был Гойбро.
Да, Люнге помнил его; он ещё тогда хотел посмеяться над ним, поиздеваться над бездарным оратором, но фру Дагни заступилась за него. В тот вечер он встретился с фру Дагни, и она просила его за этого человека. Да, он помнил его: чёрный, как мулат, медведь, с неуклюжими членами, человек, который не читал «Газеты», разве нет?
Совершенно верно! Бондесен изумлён прекрасной памятью господина редактора.
Люнге обдумывает.
Но брошюра касалась его личности? Она не была только опасной нападкой на его политику?
Брошюра затрагивала и его личность.
Люнге снова обдумывает, его лоб хмурится, как всегда, когда он думает о неприятном. Так далеко зашло дело, против него выпускались брошюры, редактора Люнге высмеивали на его собственном языке. А было ли обдуманно со стороны такого мулата решиться на это? Что, если он поднимется в сверхъестественном величии? Боже милостивый, спаси всех маленьких червячков, которые лежали на его пути!
Он спросил:
— Этого человека зовут Гойбро?
— Лео Гойбро.
Люнге записывает имя на бумаге. Затем он кидает взгляд на Бондесена. Так много преданности, такая благородная черта у человека, которому он никогда не имел повода сделать что-нибудь хорошее! Люнге не мог остаться равнодушным, он был тронут, его юное сердце затрепетало, и он спросил, не может ли он оказать господину Бондесену какую-нибудь услугу в свою очередь. Для него будет удовольствием, если он когда-нибудь впоследствии сумеет оказать ему поддержку в том или ином отношении.
Бондесен радостно кланяется и просит позволения прийти ещё раз, если нужно будет. Он в самом непродолжительном времени собирается написать свои стихи, свои настроения, теперь он был уверен, что их удастся напечатать.
— Да, так и поступайте, приходите ещё раз. Я благодарю вас и за заметку и за сообщение. — И, вспомнив вдруг о словах, сказанных ему на прощанье его сиятельством, Люнге добавил загадочно и величественно: — Вы, может быть, оказали сегодня услугу не мне одному.
Теперь Бондесену оставалось только просить о молчании. Он не хотел вмешиваться во всё то, что должно произойти, как бы дело ни сложилось: он надеялся остаться неизвестным.
Конечно, конечно, «Газета» сумеет сохранить свою осторожность. Но Люнге вдруг спрашивает для уверенности, как всё-таки Бондесен сумел разведать эту тайну?
И Бондесен отвечает: случайно, благодаря счастливой случайности. Но это безусловно было достоверно. Он ручается своим словом за все мелочи.
Затем Бондесен ушёл...
Ага, перешептываются, конспирируют! Посмотрим, что из этого выйдет! Люнге ещё раз взглянул на имя Гойбро и спрятал бумагу в ящик. Было недурно знать, с кем имеешь дело; это могло принести пользу, публика, во всяком случае, будет восхищаться осведомлённостью «Газеты». Ага, до него хотели добраться, желали устранить его; пресмыкающиеся не хотели удалиться прочь, они садились на задние лапы перед ним и выли! Нет, его ошибка заключалась в том, что он был слишком мягок, слишком долго терпел. Человек с самым острым пером в государстве не должен был сносить всё. Впоследствии всё это изменится!
Вот сидит этот Илен во внешней конторе и истребляет чернила без всякой пользы: Люнге держал его на месте из одной только жалости. Теперь его надо удалить. С какой стати, чёрт побери, он должен был держать этого человека, если даже его рыжеволосая сестра старалась избегать встречи с ним на улице! И разве газета не потеряла подписчиков из-за его статей об унии? Теперь он был посажен на самую жалкую построчную плату, и половина его идиотских заметок о рынке, о базарах совсем не помещалась. Но этот человек ничего не понимал, он не вставал и не уходил, он только удваивал свои усилия, чтобы хоть немного заработать, продолжал сидеть и всё худел и худел. Он, Люнге, был слишком добр, впоследствии всё это должно измениться.
И он снова принялся за свою работу изменения состава министерства. Он был как раз в подходящем настроении, чтобы не бояться употребления сильных зарядов, и написал в эти мгновенья три таких сильных, уничтожающих заметки, как никогда до сих пор, за всё время этой полемики. Этим дело должно было завершиться.
Вечером, прежде чем Люнге оставил контору, он не мог больше удержаться, призвал к себе своего секретаря и сказал:
— В один из ближайших дней выйдет брошюра против меня. Я желаю, чтобы о брошюре был напечатан такой отзыв, как будто она совсем не против меня написана.
Секретарь не может понять этого приказания. Редактор ведь первый получит брошюру в руки, вся почта доставлялась в его контору.
— Надо быть выше таких вещей, — продолжал редактор, — надо показать благородство.
Но, чтобы объяснить, почему он уже теперь думал о брошюре, которая даже не вышла, он добавил:
— Я опасался, что вы, может быть, напечатаете отзыв в моё отсутствие; я, вероятно, поеду домой, в деревню, на несколько дней.
Да, тут секретарь уже понял приказание. Но Люнге вовсе не думал о поездке в деревню и совсем не поехал.
XIV
По коридорам и кабинетам стортинга расхаживали депутаты, все вместе — правые и левые — занятые тем большим событием, которое предстояло. На лицах всех была написана глубочайшая серьёзность. Редакторы, корреспонденты, посыльные, знатные посетители, депутаты смешались в толпе, шептались в углах, качали головами, отстаивали свои убеждения и не знали, как быть. Люнге ловил то одного, то другого из колеблющихся, поддерживал его, подбадривал и ожидал победы своих приверженцев.
Редактор «Норвежца» расхаживал тоже то с одним, то с другим, он был взволнован, совсем бледен; в виду торжественности момента, он почти ничего не говорил и с нетерпением считал минуты. Теперь в зале слово принадлежало Ветле Ветлесену, никто его не слушал, его речь касалась ассигнования на новый маяк на морском берегу. Но все знали, что, когда Ветле Ветлесен кончит, наступит очередь запроса, правые будут интерпеллировать. Редактор «Норвежца» меньше, чем кто-либо, желал видеть, как это когда-то любимое министерство падёт таким постыдным образом; но если правая займёт его место, то это вполне справедливо, этого нельзя и не должно отрицать. Правительство целые годы поступало против желаний левой, вело реакционную политику в вопросах церкви, нарушало обещания, глумилось над честностью, — оно должно пасть.
Люнге начал мало-помалу терять надежду. Он под конец завязал беседу с заводчиком Бергеланном, но не мог ни на волос сдвинуть этого честного человека. Он пожимал плечами, но уже не чувствовал себя на высоте положения. Он, наоборот, утомился. Ему надоело всё это, и он чувствовал себя нехорошо в этой толпе печальных серьёзных людей, которые относились к делу с возмутительной торжественностью. Люнге не выдержал, его мальчишеская натура восстала против этих забот о стране, он не мог больше предаваться грустным размышлениям. Первому же человеку, которого встретил, он сказал маленькую шутку:
— Интересно знать, добьется ли Ветлесен огня сегодня ночью22!
А когда редактор «Норвежца» тут же прошёл мимо, сгорбившись, согнувшись под тяжестью глубокого огорчения, Люнге не был в состоянии оставаться серьёзным, он указал на редактора и сказал:
— Посмотрите-ка на эту Божью овечку, которая несёт на себе тяжесть всего света!
Нет, было невозможно оставаться в этой тесноте и Люнге посмотрел на часы: ему предстояло сегодня вечером встретиться с фру Дагни, они собирались пойти наконец в театр вместе; время приближалось, он не хотел прийти слишком поздно, как в тот раз; исход был сомнителен, но разве он станет определённее, если он будет присутствовать здесь? Это может занять ещё целых полчаса. Правда, Ветлесен уже кончил свою речь, и депутаты повалили в залу, чтобы голосовать; но Люнге совсем не мог больше оставаться. Ведь он всё равно ничем не мог помочь. И Люнге пошёл в театр.
А внутри, в зале стортинга, голосование производилось с чрезвычайной медленностью. Словно все боялись покончить с ним и очутиться перед чем-то новым. Наступила небольшая пауза.
Галерея была битком набита публикой. Лео Гойбро нашёл себе место в бывшей ложе журналистов, сидел и почти не дышал. Все люди на галерее знали, что должно было произойти, и сидели в беспокойстве. Вот встаёт вожак правой. Господин председатель!
Депутаты собираются около него, образуя кольцо вокруг говорящего, стоят перед ним, смотрят ему в лицо. Запрос был краткий и дельный, вопрос, подчёркнутый вопрос, требование ответа. А когда вожак правой сел, старый председатель смотрел то на того, то на другого, совершенно измученный своим желанием склониться на обе стороны. Наконец он переслал запрос дальше, по его настоящему назначению, к самому первому министру, который сидел на своём месте и перебирал какие-то бумаги, словно никакого запроса не было.