Иван Новиков - Золотые кресты
Колосс сдвинулся с места, рванулся через толпу.
— Нет… Нет… Нельзя… Как можно… в публичном месте, да чтобы драться… Сгрудились теснее вокруг.
— Пусти, говорят! Я жиду морду желаю побить. Кто мне может препятствовать в этом? Пусти!
Детина рванулся опять, но его удержали.
— А если так, так вот тебе, пархатая сволочь!
Пустая бутылка описала кривую линию в воздухе и ударилась в стену позади Кривцова, не задевши его. Он стоял бледный, белее стены, но все владел собой. Мелкой дрожью билась рука, но воля его, сдерживая, отдаляла ее от ответной бутылки. А было мгновение — мог бы пустить ее в дело.
Секунда молчания, задержавшись в воздухе дольше, чем можно, медля уйти, прошла-таки и сменилась общим буйным и напряженным волнением.
Странно: спокойная выдержка Кривцова, вместо того, чтобы их укрепить, как-то ослабила стойкость его защищавших, точно, мол, сам за себя постоит, а нападавших озлобила. Было мало сначала, но потом возросло их число. Они придвинулись ближе к столу, где стоял Кривцов.
— Он, паскуда такая, — гремел уже новый оратор, — только других обличать, только знакомую власть разносить, а сам этим, гляди, не чужие — свои следы заметает. Что он тут — ишь ты, рыцарь какой! — всех девок у нас отобьет. Как бы не так! И мы любим сладко поспать. Не одни монахи — ха-ха! А о себе что ж молчишь, черт ты эдакий Мерзавец ты, жид! Да твою жидовскую морду не только бутылкой, каблуком бы тебя, сапогами — на пол тебя, изувечить тебя. Вот тебе что следовает!..
Старик стал ногами на стул и жадными глазами смотрел на Кривцова. Тот вздрогнул, когда помянули о «девках». Опустил голову и уже не поднимал ее, все такой же бледный, как прежде.
Вдруг кто-то добрался, подлез к нему, неожиданно вырос возле стола во весь рост и, развернувшись, во всю свою мочь ударил Кривцова.
Лицо сразу окрасилось кровью и опустилось от удара еще покорней и ниже. Губы что-то беззвучно шептали.
Вскрикнули женщины.
Кто-то вступиться попробовал.
— Не трогайте их… Пусть… — махнул рукою Кривцов. И те оставили.
— Бейте еще… — тихо докончил он.
Никто не трогался с места. Примолкли все. Вдруг раздался резкий голос того человека, что бросил бутылкой.
— Что, жида стало жалко? Ах, мразь вы несчастная!
И, подойдя вплотную к Кривцову, ударил его опять прямо в лицо.
Мразь не заставила ждать себя. Плотного кучей навалились они на Кривцова и поволокли, давя и пиная ногами.
Осталась картина в глазах старика, — он словно застыл, следя за исчезающим и выплывающим снова на секунду одну лицом Кривцова.
Осталось:
Бледный, С тонкой застывшей улыбкой, в ней мука и радость, с закрытыми плотно глазами — Кривцов. Нет, уже не Кривцов. Это кто-то другой. Его волокли, истязали. Он отдался мучителям. Он был покорен, и ни на секунду в лице не было злобы, ни ужаса. Был прекрасен влекомый и избиваемый человек в этом притоне.
Хлынула на улицу толпа, — выволокли вон, на панель избитое тело. В комнате остались две женщины. Было великое страдание на лице той, что была в белой шали. Тихонько, маленьким женским крестом крестила она удалявшихся. Девушка в красном шарфе подняла лицо, и какое — то застывшее, стеклянное удовлетворение было на нем.
— Святой ты мой… Милый ты мой… — шептала, крестя, женщина в белом платке.
— Если бы не избили его, — звонким и металлическим голосом сказала другая, — я бы сама расправилась с ним. Вот. Приготовила. И она подняла в руке пузырек с тяжелою жидкостью.
— Я плеснула бы ему прямо в лицо, — пояснила она. — Пусть бы узнал тогда, есть ли на свете Бог.
Обратно хлынули в подвал с улицы. Старик еле пробился навстречу — туда, где остался Кривцов.
Возле тела стояло в недоумении немного людей, хотевших помочь Кривцову и не знавших, что сделать.
— Помогите мне донести до извозчика. Я к себе его отвезу. Помогли, уложили почти безжизненный труп. Старик заботливо обнял его. Извозчик поехал.
— Сберегите его, — сказал кто-то вслед.
XXVIII
Проезжая мимо «Аркадии» — единственного светлевшего здания, ибо была уже поздняя ночь, — заметил старик знакомый силуэт у подъезда.
«Везет мне сегодня», — брезгливо подумал он, угадав фигуру Верхушина.
Действительно, это был он и стоял радом с нарядной высокого дамой, надвинув на лоб края своей шляпы. Бил прямо в глаза яркий электрический свет. Верхушин держал даму под руку и что-то, смеясь, говорил ей. Но больше говорил всею фигурой своей — с тощими расставленными ножками, с противным изгибом спины. Дама была высокая, плотная, и Верхушин очень проигрывал рядом с ней, но, видимо, совсем не замечал этого, держался героем.
Старику показалось, что даже шляпа не скрывает пышную призрачность его облезающего черепа. Что-то сияло вокруг головы — обманный венчик святого.
И это после такого-то вечера!
Больная обида за Надежду Сергеевну вновь обожгла старика. Если бы знала она, если бы видела в эту минуту Верхушина!
Перед ее красотой всегда преклонялся старик и страшно ценил, что она среди всех всегда сама по себе. Половина неприязни к Верхушину еще оттого, что так донельзя противоестественна внешняя близость его к этой особенной, как казалось, загадочной женщине.
Еще раз обернулся.
Огромная шляпа с яркими перьями качнулась, давая согласие. Подъехала пара. Верхушин с дамою сели.
Подумал с тревогой старик: не за нами ли?
Ему не хотелось, чтобы Верхушин видел теперь его. Но пара повернула именно следом за ними.
— Пошел скорей!
Однако, извозчику трудно было торопиться в гору. Это старика рассердило.
— Тебе говорят, поезжай скорей! — крикнул он громко.
От удара кнутом лошадь рванулась вперед, но только рванулась, только сильней заходили тощие плечи животного, — толку из этого никакого не вышло. Тело Кривцова, тяготея к земле, качнулось от толчка очень сильно, и старику пришлось подвинуть его ближе к себе. Несмотря на худобу человека, тело его, избитое и беспомощное, казалось тяжелым и грузным. На лице уже не было теперь никакой красоты. Это было обыкновенное пьяное, подбитое во многих местах лицо. В углах рта вместе с кровью запеклась и слюна, приклеив кончики тонких усов.
Омерзение шевельнулось в душе старика, но он подавил его.
Дорога круто шла в гору. Лошадь подвигалась вперед очень медленно. Пара сзади догнала, и кучер пустил лошадей тоже шагом.
— Куда торопиться нам, — услышал старик голос Верхушина. — Я люблю длить наслаждение. Я уже в воображении моем вижу вас такой, какая вы есть… Наконец-то…
— А вдруг ошибетесь! — с глуповатым и сочным смехом возразила женщина.
Слова едва долетели, но смех был явственно слышен, и по одному этому смеху ярко увидел старик ее рот. Он был такой же, как у той в кабаке. И трудно было представить ему эту женщину иначе, как в красной полурасстегнутой кофте.
От злобы на самого себя и весь мир он крепко сжал тонкие губы.
— Я ошибусь?.. Я ошибусь?.. — услышал он возбужденный голос Верхушина.
Какое-то движение чудилось там, в глубине коляски, запряженной парой. Волнующей, беспокойной струей добегало оно до ушей старика.
— Я никогда не ошибаюсь! Я в этих вещах не дурак! Был голос уже сдавленный страстью, кровью бунтующей перехваченный, срывающийся в темных изломах.
— Оставьте! Оставь! — Женщина ударила спутника по рукам. — Ты же хотел погодить!
Невыразимая тоска охватила вдруг старикову душу. Это длилось мгновение, но глубокая правда какой-то одной мировой тоски, напряженная сосредоточенность, концентрация всей его жизни была в этом мгновении.
Вот когда-то ребенок он — незнающий, детски, ангельски — чистый; вот юноша, вот мечтатель, бросивший казенный, не удовлетворявший его университет, вот философ, затворник, мученик, истязаемый роем страстей своих, вот искатель того абсолюта, без которого мир весь ничто, вот скептик последний, крайний, безудержный, вот одинокий и грязный старик, скряга, безнадежно опускающийся в самые зловонные провалы, и все оттого, что жизнь еще грязнее души его, что ни одного нет просвета в сплошной, непроницаемой тьме. А как шел на всякий, хоть призрачный зов! Вот и теперь везет это тело к себе, может быть, здесь, в этой пьяной, но беспокойной душе сокрыт в тайне тот свет, хотя так мучительно больно, так невыразимо тоскливо видеть его в подобной грязи. А этот мерзостный, хлюпающий в собственной скверне с упоением похоти шепот, и это все — христианство?
А там, дома, может быть, успокоившись после бывших волнений, составляет Николай Платонович список сельских батюшек, которых можно бы было «привлечь»…
Серая, клубящаяся тоска съела всю злобу и все раздражение за весь этот томительный день. И такой сожигающей, острой волной хлынула она обнаженно из самой души, поднимая и будоража всю усыпленность земную, что откинулся от своей спутницы, опаленный острым дымом ее, тот человек, что, близко прижавшись к случайной подруге, упивался соком больных своих нервов, откинулся и беспомощно в воздухе махнул руками и широко открыл, не моргая, глаза, когда, обернувшись с сиденья, крикнул старик ему прямо в лицо: