Кальман Миксат - Зонт Святого Петра
— Но ведь коляска не рука! — вскочил Мравучан. — Как может коляска быть рукой! Тогда у меня сразу стало бы две коляски. Э, сердечко мое, черт с ними, с этими правилами приличия! В Бабасеке я утверждаю правила, а не французские мадамы. А я заявляю, что коляска это не рука, — и точка!
— Это правда, но все же сначала мне надо поговорить с мадам.
— Так, пожалуйста, говорите!
Веронка снова опустилась на корточки у дивана и склонилась к больной; они пошептались, и из отдельных французских слов, долетевших до ушей Дюри, можно было заключить, что мадам Крисбай разделяла взгляды Мравучана: коляска не рука, тот, кто уже представлен, не посторонний, а поэтому — так решила мадам Крисбай — следует принять любезное предложение молодого человека. Впрочем, в случае опасности этикет вообще перестает существовать. Однажды во время пожара маркиз Привардьер вынес красавицу Бланку Монморанси[11] прямо из постели в одной сорочке, и из-за этого не обрушились даже башни Нотр-Дам.
Дюри испытывал такое же нетерпение, как игрок при сдаче карт, когда на кону стоит крупная сумма. Наконец Веронка повернулась.
— Мы с благодарностью принимаем ваше предложение, — с улыбкой сказала она, про себя считая, что в подобном случае Бланка Монморанси, несомненно, поступила бы так же.
Дюри с жадностью выслушал это заявление и почувствовал неодолимое желание выехать немедля.
— Поспешу за коляской, — сказал он, беря шляпу. Но Мравучан резво заступил ему дорогу.
— Ого-го! Но уж тут-то нашла коса на камень. Ничего из этого не выйдет! Pro primo [Во-первых (лат.)], если барышня и может ехать, то отправлять в таком состоянии мадам было бы просто грешно, да и нельзя, пока она немного не отдохнет и не оправится от испуга и от ушибов. Если моя жена приложит на ночь к опухоли чудесный пластырь, наутро мадам проснется совсем помолодевшей. Pro secundo [Во-вторых (лат.)], вы не сможете уехать потому, что я не позволю вам тронуться с места. Pro tertio [В-третьих (лат.)], сейчас вечереет, пожалуйста, взгляните в окно, куда уж тут ехать на ночь глядя!
И в самом деле, солнце уже скользнуло за синевато-стальные зойомские горы. Гигантски разросшаяся тень от елей, видневшихся из окна, покрыла широкую дорогу, дотянулась даже до ограды мравучанского сада, где тощая кошка совершала среди гераней вечернее омовение.
Все же адвокат попытался возразить. (Таково уж его ремесло.)
— Ночь будет мягкая, тихая, почему бы нам не поехать? И наконец мадам безразлично, где стонать: в кровати или в коляске.
— Но будет темно, — стоял на своем Мравучан, — а путь в Глогову ведет через горы и пропасти. Хоть я и бургомистр, но не могу приказать луне взойти на небо.
— Э, да этого и не нужно! На коляске есть фонари.
Веронка колебалась, склоняясь то туда, то сюда под категоричными аргументами двух спорящих мужчин, пока наконец Мравучан не обрушил самый веский довод:
— Ночью будет буря, потому что на дереве рядом с дорогой висит самоубийца. Вы сами увидите его, когда пересечете лес.
Услышав это, девушка содрогнулась всем телом.
— Ай, ни за какие сокровища не поеду ночью через лес!
Таким образом, вопрос был исчерпан. Дюри послушно склонил голову (наградой ему послужила солнечная улыбка), а Мравучан, просветлев, бросился в вал заседаний поручить председательство Конопке (он готов был на все, лишь бы освободиться от неприятного дела): у него, мод, гости, ему не до заседаний. Он тут же шепнул нескольким сенаторам, — тем, кто был получше одет, — что будет рад видеть их к ужину, потом побежал домой сделать распоряжения об угощении именитых гостей. Заметив на ступеньках Фиалу, он послал его за коляской господина адвоката Вибры, стоявшей у лавочки старой Мюнц, велев пригнать ее на мравучанский двор.
Вскоре сама госпожа Мравучан явилась за дамами. Это была невысокая милая женщина, ее широкое улыбающееся лицо излучало кротость и добродушие. Она носила почтенную одежду простого люда Верховины: гладкая юбка цвета лисьих глаз была повязана спереди черным шелковым передником, на голове ее красовался также черный шелковый чепец с оборкой и лентой, завязанной под подбородком.
Она вторглась шумно и бурно, как и принято в простом, приветливом мире.
— О, господи, правду ли я слышала? Мравучан сказал, что вы будете нашими гостями. Какое счастье! Но я это знала, чувствовала. Сегодня ночью я видела во сне, будто в моем умывальном тазу выросла белая лилия. И вот сон в руку. Но, пожалуйста, душа моя, собирайтесь! Где ваши вещи? Я их понесу, ведь я сильная, как медведица. Ох, я же забыла самое главное! Прежде всего следовало представиться: я супруга Мравучана. Ах, сердечко мое, барышенька, я и не знала, что вы такая раскрасавица! Ох, пречистая матерь Божия, пресвятая богородица! Теперь-то я уж понимаю, почему дева Мария, заступница наша, именно вам послала этот зонтик! Чтобы не намокло ваше нежное, бархатистое личико! Я слышала, что эта госпожа больна, плечо ушибла. Ну, ничего, у меня есть такая трава, мы ее приложим к больному месту, — только пойдемте, пойдемте. Не падайте духом, голубчик! До свадьбы все заживет! Вот я однажды опрокинулась так опрокинулась, а ведь Мравучан держал коней на поводу! Мы скатились о горы прямо в овраг, я два ребра сломала, и вот жива-здорова… Правда, ночки с тех пор всегда дают о себе знать. Ну, да всякое случается в пути-дороге. Вам очень больно?
— Мадам не понимает ни по-словацки, ни по-венгерски, — сказала Веронка.
— Святый боже! — всплеснула руками Мравучан. — В ее-то возрасте и даже по-венгерски не говорить! Да как же это?
Веронке пришлось рассказать, что мадам прибыла к ней в компаньонки прямо из Мюнхена и до сих пор никогда не бывала в Венгрии; она вдова французского офицера (госпожа Мравучан за все сокровища мира не оставила бы невыясненным самое пустячное обстоятельство), позавчера в Глогову пришло письмо, извещавшее о ее приезде, и Веронка сама пожелала встретить мадам на железнодорожной станции.
— Ах, вот как! Так эта, как ее… (Мравучан хотела сказать «жердь», но вовремя прикусила язык) эта госпожа не говорит ни по-словацки, ни по-венгерски. Бедное, беспомощное создание! Что же я буду с ней делать? Кого усажу рядом с ней за столом, как буду угощать? Нечего сказать, хорошенькое предстоит развлеченьице! Какое счастье, что дьякон говорит по-немецки! И вы, сударь, конечно, тоже?
— Будьте спокойны, сударыня, я буду и развлекать ее за столом и потчевать, — ответил Дюри.
Наконец кое-как собрались. Мадам Крисбай охала и стонала, пока ее одевали общими усилиями. Дюри выпроводили в коридор, чтоб он не смотрел, потому что мадам Крисбай была очень целомудренной дамой. Госпожа Мравучан взялась нести большие платки и накидки.
— А за сундуком я пошлю прислугу.
Затем она предложила мадам руку, чтоб та могла на нее опереться, и с огромным трудом свела гувернантку со ступенек.
Мадам стонала и бормотала что-то на смешанном немецко-французском диалекте, а госпожа Мравучан между тем не умолкала ни на минуту, обращаясь то к идущим впереди молодым людям, то к бедной мадам, взъерошенная прическа которой придавала ей сходство с больным какаду.
— Сюда, сюда, барышенька! Во-он там наш дом. Осталось лишь несколько шагов, сударыня. Собака не кусается. Тубо, Гарам! Сейчас будем дома. Вот увидите, какую постель я устрою вам на ночь. Подушки-то — чистый пух!
Ее ничуть не смущало, что мадам Крисбай не понимала ни слова. Некоторые женщины говорят лишь из удовольствия почесать языком. Да и что бы они делали, если б не разговаривали? Не дай бог, — рот паутиной бы затянуло!
— Больно, правда? А завтра будет еще больнее. С ушибами всегда так. Еще недели две будет чувствоваться, это уж наверное! Но поглядите, — сказала она, бросив многозначительный взгляд на идущих впереди, — ничего не скажешь, прекрасная выйдет из них парочка!
Дом Мравучанов с приветливым крыльцом и улыбающимися окнами находился всего в нескольких шагах, но был бы еще ближе, если б перед ратушей не образовалась большая лужа, из-за которой приходилось сворачивать к корчме. Впрочем, эта лужа тоже была необходима, и все в Бабасеке относились к ней с почтением, ибо в ней плавали городские гуси, по краям ее валялись поросята и, наконец, при пожарах из нее черпали воду пожарные. Я уж не упоминаю о том, что она была обиталищем всех городских лягушек, которые давали превосходные концерты местным жителям.
Итак, лужа была нужна, ее охотно терпели, как явление общеполезное, и когда однажды главный инженер комитата Янош Непомук Брункус, проезжая мимо, указал городской управе, что выбоину у ратуши следовало бы засыпать, инженера подняли на смех.
Ввиду этого и гостям Мравучанов пришлось обойти лужу, держась ближе к корчме, которую проезжие между собой называли «Замерзшей овцой», намекая на климатические условия Бабасека. Из «Замерзшей овцы», как всегда, доносилась музыка; гости не вмещались внутри, и двое турецких коробейников пили палинку, стоя снаружи, в то время как зойомский возчик, подсев к единственному столу, заказывал себе по три бутылки вина сразу. Он уже здорово набрался и вел громкую беседу сам с собой, подмигивая любящим глазом своей тощей клячонке, которая с опущенной головой ждала хозяина у сплетенного из камыша стойла.