Жан Жироду - Бэлла
— Господа, — повторил Ребандар, позволяя Лярюбанону рассеянно осматривать ту из четырех женщин с весами, для которой, по слухам, позировала его мать, — мне приходится взять на себя тяжелую миссию. Я принужден обвинить вас в тяжком преступлении: в злоупотреблениях по должности.
Лярюбанон, всегда производивший какие-нибудь движения, подошел опустить занавес на окне за нами, а затем осторожно занял место на стороне невиновных. Затем через свои двойные очки, в которых одно стекло приближало предметы, а другое удаляло, он посмотрел на материнские ягодицы, безукоризненно одинаковые, высший символ правосудия.
— Только в злоупотреблениях по должности? — спросил дядя Шарль.
Это был подходящий момент произнести монолог о гордости. Ребандар поколебался и пропустил момент навсегда.
— Документ, который будет вам прочитан Лярюбаноном, не оставит у вас по этому поводу никаких сомнений, — заявил он взбешенный.
Лярюбанон открыл досье, приготовился читать, но остановился и передал документ Ребандару.
— Этот?
Ребандар выражал жестами раздраженное нетерпение.
— Вы хорошо знаете, что нет. Документ Дессалина с распиской Дюбардо.
Я видел, как побледнел отец. Когда он был депутатом, он добился для Дессалина возвращения спорного имущества. Через несколько месяцев Дессалин вручил ему для передачи одному общему другу, впавшему в бедность, чек на пятьдесят тысяч франков, в получении которых была выдана расписка дядей Шарлем и отцом. Какой-нибудь банкир, друг Ребаидара, предал их. Свидетелей нет. Тот, кто получил деньги, был в Мексике. Дессалин умер. Великодушный поступок распался, оставляя труп поступка нечестного.
Лярюбанон все еще не мог найти нужное досье. Однако оба документа были здесь еще какой-нибудь час назад. Он даже уколол нос о булавку, которая соединяла эти документы. Он показал кровь на платке, чтобы доказать правду своих слов, и указал на свой нос. Он пытался, но без успеха, выдавить новую каплю крови из своей раны. Ребандар позвонил.
— Мадемуазель Вернь, — приказал он. Мадемуазель Вернь вошла с лицом молочно-белым, но нисколько не уступая стенографистке в своем пышном расцвете. Она взяла в каждом из этих роскошных магазинов, которые окружали министерство, наименее дорогой из их специальных продуктов: у Коти — их духи, распространяемые для рекламы; у Орсэ — румяна, самые дешевые; у Риго — пудру в 3,25 франка. Здесь, перед нами, было все из самых дешевых косметик для создания женской маски, что можно было найти в этом центральном квартале Парижа. Но под этим славянским цветом лица с этой легкой живописью текли не кровь, а само счастье: она вся сияла, глаза были увлажнены самыми первосортными соками, рот окрашен тем, чего нельзя купить ни в одном магазине. Досье, которое она несла, не прикрывалось плотно, и она прижимала листы к своей груди, как гнездо с голубями. Когда она призналась в своем неведении, она была заменена м-ль Ларби, более известной в министерстве под именем Пан-Пан; это была толстенькая девица в платье с пальетками. Вся эта сцена раздора между мужскими сердцами происходила таким образом среди толпы женщин, улыбавшихся одинаково обеим враждующим сторонам, точно Ребандар и Дюбардо сражались из-за них, и основами этой борьбы были — удовольствие, здоровье, природа, отнимавшие у борьбы почти всю ее остроту. У этих красивых девушек были широкие плечи и спины, заставлявшие вспомнить о женах атлетов, которые служат в цирке пьедесталом для упражнений своих мужей. Когда одна из них приближалась к Ребандару, наклоняя затылок, нам казалось, что мы сейчас увидим, как Ребандар прыгнет… Ни одна не видела досье. Лярюбанон вспомнил вдруг, что он оставил дело у себя на столе, и бросился за ним.
Царило молчание. Антипатия между этими существами была так велика, что слово не могло жить в этой атмосфере. Отец был печален. Он думал о человеке, которому он принес пятьдесят тысяч франков от Дессалина в Сэн-Лазар, на набережную. Ожидавший был нервен. Второй раз в жизни он садился на пароход в этом порту. Первый пароход увез его в Кайенну. Пять лет назад — так гласил приговор — он подверг насилию и затем убил пастушку. Можно вообразить, какие воспоминания вызвали в нем чайки, сирена, колокол, само море, прибивавшее волной к стене набережной плевки, которыми каторжники старались отметить свой путь. Отец знал путешественника до его первого путешествия. Тогда это был один из тех молодых людей, которые вдруг, явившись в Париж из скромной семьи провинциальных чиновников, быстро завоевывали успех своими качествами, своим очарованием. В течение двух лет не проходило ни одной недели, когда бы успех не приходил к нему под той или иной формой, не приносил бы ему денег, влияния, любви. Он оставался скромным. Но в тот вечер, на том лугу, в конце своих каникул, накануне возвращения в Париж, который держал про запас для него один высокий пост и дюжину женщин, он сделал ошибку. Никогда он не чувствовал себя столь переполненным вечностью, великодушием. Это был Пан в пиджаке. Лесные пичужки, вылетавшие из травы под его ногами, выпархивали из него самого. Каждое новое облако в этом прекрасном небе, казалось ему, поднималось из его мозга. Из-за той удачи, из-за успехов, которыми он пользовался в обществе, в порыве великодушия он почувствовал себя несколько опоздавшим, несколько небрежным к этой деревне, к этому простому небу, угрюмым холмам. Среди итальянского пейзажа или среди пейзажа Ажана [30], под небом, уже испытавшим любовь гениев, воспетым великими людьми, он был бы сдержан. Но он был в Нижнем Лимузэне. Он просто сделал уступку этому жадному климату, лишенному ласк, этой отсталой провинции, мало избалованной наслаждениями, и подошел к пастушке. Чтобы унизить себя перед своим будущим, перед тем обществом, куда его приглашали, чтобы слиться с этой землей, с этой травой, он согласился на это приключение. Из-за снисходительности, благодарности ко всем этим посредникам, ничтожным и нежным, к своей семье в том числе, которая привела его к богатству своей бедностью, к славе — своей беззаветностью. Окружающая рамка соблазнила его больше, чем сама пастушка, у которой были серые глаза, красные щеки, такие красные, что даже смерть не могла стереть с них румянца, и он казался румянами, и испорченные зубы. Но как была красива и величава рябина, под которой пастушка сидела. Он хотел подчинить своей силе эту упрямую землю. Ручеек бежал внизу и манил прикоснуться к его воде. Жаворонки преследовали друг друга, летя параллельно, и возвращались к земле, не прикоснувшись друг к другу. Но особенно его прельстила собака пастушки. Вместо того, чтобы залаять, собака подбежала к нему, виляя хвостом, и стала лизать ему руки. Из-за собаки он не мог пройти мимо. Он уже отводил ей лучшее место в будущем воспоминании, которое должно было остаться у него от этого летнего дня. Ветер великих свершений дул на него, а в ушах у него шумело, но из скромности, из-за простоты своего сердца он выказал себя добрым, он согласился принять в свою жизнь этот маленький эпизод. Ему казалось, что он соглашается сделать доброе дело. Он подошел к пастушке вслед за собакой, которая оставила для него стадо; эта взлохмаченная собака с грязной шерстью и грязными усами почувствовала перед незнакомцем с белыми руками, в костюме лучшего во Франции покроя, свое истинное призвание собаки, тяготение к чистому обществу и ласке. И он, за которым ухаживало немало красивых женщин, он, отвергавший их всех, сберегая себя для единственной подруги, он сел около пастушки, приняв решение. Он спросил, как зовут собаку: ее звали «Красные чулки». И у пастушки были красные чулки. Он заметил, что так же, как у собаки, глаза пастушки были чуть-чуть различны по своей окраске. Такая связь между этими двумя существами еще более обострила в нем ощущение, что он сливается с самой природой. Он шутя стал называть пастушку «Красные чулки». Она глупо улыбалась. Каждый раз, как собака слышала слово «Красные чулки», она прыгала и лаяла от радости. Пастушка согласилась показать верхнюю часть чулка. Он все еще колебался. Куропатки, вспугнутые далекими выстрелами, пролетели над ними, послышался стук вальков на ручье, где-то проскрипела телега. Все эти звуки, окутывавшие его среди расслабляющей жары, уносили его к безбрежным надеждам, но в то же время заставили споткнуться на этом ничтожном поступке, не имевшем никакой связи с его жизнью. Так лисица принимает западню за свою нору и снисходительно входит туда… Он чувствовал, что эта коротенькая минута с простой женщиной должна открыть ему красоту вечера, открыть ночь, которая обещала быть сияющей, открыть чуть ли не всю жизнь. Он обнял пастушку. «Красные чулки» всунула свой нос между ними, требуя свою долю ласки. Он сказал собаке, что «Красные чулки» чудесны, что он любит «Красные чулки». Пастушка уступила. Но в эту минуту два охотника, которых он не видел, вышли на луг. Пастушка от стыда стала кричать, отбиваться. Выстрел заставил его прекратить борьбу. Первый охотник целился в него, а второй убил «Красные чулки», которая бросилась на охотников, чтобы защитить его… На другой же день его имя сделалось модным ругательством… Если бы отец признался, какое назначение получили пятьдесят тысяч франков Дессалина, то это вызвало бы еще больший скандал, чем признание в получении денег для себя…