Норман Дуглас - Южный ветер
Впрочем, эти двое ни в чём не знали согласия.
— Вы возносите чистоту так высоко, — говорил Кит, — что её того и гляди стошнит. Что вы сказали о книге, которую я дал вам на днях? Вы сказали, что это нездоровая и неприличная книга, вы сказали, что чистый помыслами человек такой книги читать не станет. И тем не менее, вы, после бессмысленных препирательств, вынуждены были признать, что тема её интересна, и что автор нашёл к этой теме интересный подход. Так чего же ещё от автора требовать? Поверьте мне, ваша жажда чистоты, сверхчувствительность по части нездорового и безнравственного знак отнюдь не добрый. Здоровый человек не допустит, чтобы у него под ногами путались предвзятые представления о недостойном и некрасивом. Читая книгу вроде этой, он либо зевает, либо смеётся. И всё потому, что он уверен в себе. Я могу предоставить вам длинный список прославленных государственных деятелей, принцев, философов и служителей Церкви, находивших в минуты отдыха удовольствие в том, что вы именуете неприличными разговорами, неприличной литературой или перепиской. Необходимость постоянно блюсти чистоту требовала от них напряжения, а они сознавали, что любое напряжение пагубно и что для любого действия существует противодействие. Вот они и расслаблялись. Не расслабляются лишь бесхребетные люди. Не смеют, поскольку лишены станового столба и понимают, что если они хоть раз расслабятся, выпрямиться им уже не удастся. И этот свой органический порок они обращают в добродетель. А чтобы как-то оправдать свою врождённую увечность, они называют себя чистыми людьми. Будь у вас немного денег…
— Вечно вы всё сводите к одному и тому же. Причём тут деньги?
— Бедность подобна дождю. Она безостановочно окропляет человека, размывая его нежнейшие ткани, смывая приобретённую им совсем недавно, ещё не окрепшую способность к приспособлению и не оставляя ничего, кроме унылого, измождённого остова. Бедняк — это дерево зимой, живое, но лишённое пышности и блеска. Он постоянно отказывает себе то в том, то в другом. И присущие ему как человеку инстинкты, самые утончённые его желания под давлением обстоятельств одно за одним издыхают от голода. Чарующее многообразие жизни утрачивает для него всякий смысл. Чтобы как-то утешиться, он создаёт извращённые каноны достойного и дурного. То, что делает богатый, дурно. Почему? Потому что он, бедный, этого не делает. А почему не делает? А потому что денег нету. Бедняк поневоле усваивает ханжеское отношение к жизни — интеллектуальная честность ему просто не по карману. Он не в состоянии оплатить приобретение необходимого опыта.
— В сказанном вами безусловно что-то есть, — соглашался Эймз. — Но, боюсь, вы всё же преувеличиваете.
— В чём повинны также Демокрит{72}, Иисус Христос, а заодно и Цицерон{73} с Юлием Цезарем{74}. Всякий склонен преувеличивать, особенно, когда его снедает потребность сделать нечто, что он почитает правильным. Я всерьёз обижен на вас, Эймз, за то, что вы не позволяете оказать вам денежную поддержку. Поскольку сам я в жизни пальцем о палец не ударил, я вправе говорить о моих деньгах совершенно свободно. Мой дед был пиратом и работорговцем. Я точно знаю, что он ни единого пенни не заработал честным путём. И мне представляется, что именно поэтому вы можете, не колеблясь, их принять. Non olet.[21] Будьте, наконец, умницей, позвольте, я выпишу вам чек на пять сотен. Единственно ради того, чтобы вам легче было справляться со сложностями бытия и всячески им наслаждаться! Для чего же ещё существуют деньги? Вы, говорят, питаетесь одним молоком и салатом. Так какого же чёрта…
— Благодарю! У меня есть всё, что нужно; во всяком случае, достаточно, чтобы оплачивать скромные наслаждения бытия.
— Это какие же?
— Чистый носовой платок время от времени. Не вижу ничего дурного в том, чтобы скончаться в бедности.
— Где бы я оказался, если бы мой дед тоже не видел в этом ничего дурного? Неужели вы действительно не верите, что деньги, как говорит Пипс{75}, способны всё подсластить?
Дневники Пипса были любимым чтением Кита. Кит называл этого автора типичным англичанином и сожалел о том, что ныне этот тип находится на грани вымирания. Эймз отвечал ему:
— Ваш Пипс был гнусным карьеристом. Меня тошнит от его снобизма, серебряной тарелки и ежемесячного умиления по поводу своих доходов. Поражаюсь, как вы можете его читать. Он мог быть толковым чиновником, но джентльменом не был.
— А вам приходилось видеть джентльмена где-либо, кроме витрины портного?
— Да. Одного во всяком случае — моего отца. Однако не будем углубляться в эту тему, мы уже обсуждали её, не так ли? Для меня ваши деньги ничего подсластить не могут. Они не дадут мне ни телесного здравия, ни душевного мира. Тем не менее, спасибо.
Однако от мистера Кита, обладавшего наследственной хваткой, было не так-то просто отделаться. Он начинал заново.
— Джордж Гиссинг{76} был, как и вы, человеком учёным и тонким. И знаете, что он сказал? «Наполни деньгами кошелёк твой, ибо отсутствие в нём монеты, имеющей хождение в Королевстве, равносильно отсутствию у тебя привилегий, положенных человеку». Привилегий, положенных человеку: понимаете, Эймз?
— Он так сказал? Что ж, ничего удивительного. Я не раз отмечал в Гиссинге вульгарные и пагубные черты.
— Могу сказать вам, Эймз, что и вправду является пагубным. Ваши взгляды. Вы испытываете болезненное наслаждение, отказывая себе в самых заурядных воздаяниях, которые посылает нам жизнь. Это разновидность самопотворства. Я хотел бы, чтобы вы распахнули окна и впустили к себе солнце. А вы живёте при свечах. Если бы вы тщательно проанализировали свои поступки…
— Я не сторонник тщательного самоанализа. Я считаю его ошибкой. Я стараюсь трезво смотреть на вещи. Стараюсь логично мыслить. И жить подобающим образом.
— Рад, что это вам не всегда удаётся, — отвечал ему Кит, особо напирая на слово «всегда». — Да оборонит меня небо от чистого помыслами человека.
— И это мы уже обсуждали раз или два, ведь так? Вам не удастся сбить меня вашей аргументацией, хотя я, пожалуй, готов отдать ей должное. Деньги позволяют вам умножать ваши ощущения — путешествовать и тому подобное. При этом вы, так сказать, умножаете свою личность или, фигурально говоря, удлиняете сроки своего существования, соприкасаетесь с многообразием сторон жизни, гораздо более обильным, чем те, познание которых мог бы позволить себе человек с моими средствами. Тело, говорите вы, это изысканный инструмент, которому следует испытать всё богатство исполнительской техники, и прежде всего той, что сообщает нам наитончайшие из упоительных ощущений жизни. В сущности говоря, вам хочется стать чем-то вроде эоловой арфы. Я допускаю, что всё это не просто цепочка софизмов, вы вправе назвать ваши рассуждения философией жизни. Но меня она ни в малой степени не устраивает. Щеголяя передо мной вашим гедонизмом, вы, Кит, никакого удовлетворения не получите. Считайте, что вы имеете дело с каменной стеной. Вы говорите, что я намеренно заграждаю пути, которыми приходят ко мне удовольствия. А я говорю, что человеку и следует их заграждать, если он желает питать к самому себе уважение. Я не считаю моё тело изысканным инструментом, я считаю его окаянной помехой. Я не хочу стать эоловой арфой, не хочу умножать мои ощущения, не хочу расширять мой кругозор, не хочу денег, не хочу видеть жизнь со всех её сторон. Я сторонник точности, буквалист. Я точно знаю, чего хочу. Я хочу заниматься делом, которым я занимаюсь. Я хочу, чтобы мне не мешали работать. Я хочу довести старика Перрелли до современного уровня.
— Дорогой мой! Все мы лишь сильнее любим вас за это! И мне приятно думать, что вы в ваших помыслах не так уж и чисты, несмотря на столь надменные протесты. Потому что вы ведь не так и чисты, верно?
Если после такой беседы мистер Эймз продолжал по-ослиному упорствовать в желании сохранить чистоту своих помыслов, Кит возвращался к психологической необходимости «соответственного противодействия» и приводил бесконечный список королей, пап и героев, которым хватало мудрости, чтобы в минуты досуга противостоять постоянному напряжению, коего требовала от них нравственная чистота. Затем, зацепившись за Александра Македонского, «одного из величайших сынов земли», как назвал его епископ Терлуолл{77}, — Александра, с чьей прискорбной способностью «расслабляться» учёный вроде Эймза был хорошо знаком, — он переводил разговор в область воинской науки и принимался разглагольствовать о чудодейственных успехах, которые сделало со времён Александра искусство наступательных и оборонительных военных действий — о том, как отошла в прошлое фаланга, как зародилась артиллерия, как изменилась фортификационная система, о современных изобретениях по части обороны на суше и на море, а главное воздушной обороны, о парашютах, гидропланах…