Жорж Санд - Деревенские повести
Когда кочан привезен во двор новобрачного, его снимают и несут на самую высокую точку дома или риги. Если труба или конек, или голубятня выше всего другого, нужно обязательно отнести эту ношу на самую высокую точку жилища. Язычник сам сопровождает туда кочан, укрепляет его и поливает из большого жбана вином, в то время как залп из пистолетов и радостные кривляния язычницы знаменуют его водружение.
Та же самая церемония тотчас же начинается снова. Идут вырывать другой кочан в саду жениха, чтобы перенести его тем же порядком на кровлю, из-под которой жена его вышла, чтобы следовать за ним. Эти трофеи остаются в таком виде до тех пор, пока ветер и дождь не разрушат корзинки и не унесут капусту. Но кочаны эти живут достаточно долго, чтобы оправдать предсказание, которое делают старцы и матроны, поклоняясь ему. «Прекрасный кочан, — говорят они, — живи и процветай, чтобы наша молодая новобрачная имела до конца года красивого маленького ребенка; если ты умрешь чересчур быстро, это будет знаком бесплодия, и ты будешь там, наверху, как дурное предзнаменование».
Когда все эти обряды заканчиваются, день уже подходит к концу. Остается только проводить крестных родителей новобрачных. Если они живут далеко, их провожают всею свадьбой с музыкой до границы прихода. Там танцуют еще, целуют их и расстаются с ними. Язычник и его жена теперь уже вымыты и снова чисто одеты, если только утомление от выполненной ими роли не заставило их пойти спать.
Продолжали плясать, петь и есть на хуторе в Белэре в этот третий день свадьбы, когда женился Жермен, до самой полуночи. Старики, сидя за столом, не могли уйти, и на это были свои причины. Они обрели способность двигать ногами и разумно мыслить лишь на другой день на рассвете. В то самое время, как они в молчании направлялись домой, изредка пошатываясь, Жермен, гордый и проворный, вышел уже, чтобы связать волов, оставив спать свою юную подругу до восхода солнца. Жаворонок, который пел, поднимаясь к небесам, казался ему его собственным голосом, возносившим благодарность провидению. Иней на опустевших кустах казался ему белизною апрельских цветов, предшествующих появлению листьев. Все было радостно и ясно для него в природе. Малютка-Пьер так много смеялся и прыгал накануне, что не пришел ему помогать вести волов; но Жермен был рад остаться один. Он встал на колени на борозду, которую он должен был перепахивать, и совершил свою утреннюю молитву с таким жаром, что две слезы скатились у него по щекам, еще влажным от пота.
Издали слышно было пение парней из соседних приходов; они возвращались к себе и повторяли, немного охрипшими голосами, веселые напевы, которые пелись накануне.
ФРАНСУА-ПОДКИДЫШ
Перевод О. М. Новиковой
Предисловие
Мы возвращались с прогулки, Р*** и я, при свете луны, слабо серебрившей тропинки на потемневших полях. Был мягкий и слегка облачный осенний вечер; мы отмечали особую звучность воздуха, свойственную этому времени года, и то неизвестное и таинственное, что царит в эту пору в природе. Точно при приближении тяжелого зимнего сна каждое существо украдкой старается насладиться остатком жизни и движения перед неизбежным оцепенением стужи: и будто желая обмануть течение времени, будто боясь быть застигнутым и прерванным в последних своих забавах и наслаждениях, все создания и вещи предаются бесшумно и без видимых проявлений ночным своим безумствам. Можно расслышать сдавленные крики птиц взамен их радостных летних трелей. Насекомое в бороздах испускает изредка какой-нибудь нескромный возглас, но тотчас же прерывает его и несет свою песню или жалобу в другое место призыва. Растения торопятся испустить последнее благоухание, тем более сладостное, что оно очень слабо и даже как бы скупо. Желтеющие листья не смеют содрогаться от воздушного дыхания, а стада пасутся в безмолвии, без криков любви или борьбы.
Мы сами, мой друг и я, шли с известной осторожностью, и инстинктивная сосредоточенность делала нас безмолвными и как бы особенно внимательными к смягченной красоте природы, к волшебной гармонии ее последних аккордов, потухавших в неуловимом пианиссимо. Осень — меланхоличное и прелестное анданте, замечательно подготовляющее торжественное адажио зимы.
— Все так спокойно, — сказал, наконец, мой друг, который, невзирая на наше безмолвие, следовал за моими мыслями так же, как и я за его: — все погружено в задумчивость столь странную и столь безразличную к работам, заботам и предусмотрительности человека, что я спрашиваю себя, какое выражение, какой цвет, какое проявление искусства и поэзии мог бы дать разум человеческий лику природы в такую ее минуту. И чтобы лучше определить тебе цель моих исканий, я сравниваю этот вечер, это небо, этот пейзаж, все угасшее, но в то же время такое гармоничное и полное, с душою благочестивого и благоразумного крестьянина, работающего и пользующегося своим трудом, который наслаждается присущей ему жизнью, без потребности, без желания и без возможности проявить и выразить свою внутреннюю жизнь. Я сам стараюсь войти в таинственное лоно этой жизни, простой и безыскуственной, я — цивилизованный человек, не умеющий наслаждаться одним инстинктом, всегда мучимый желанием отдать отчет и другим, и самому себе о каждом своем наблюдении и размышлении.
— И тогда, — продолжал мой друг, — я с трудом нащупываю, какая же связь может создаться между моим чересчур много работающим разумом и разумом этого крестьянина, который работает слишком мало; а также я спрашиваю себя сейчас, что может прибавить живопись, музыка, описание, словом, всякая подобная попытка искусства — к красоте этой осенней ночи, открывающейся мне своим таинственным безмолвием и пронизывающей меня какою-то, я сам не знаю какою, магической близостью ко всему этому.
— Посмотрим, — ответила я, — хорошо ли я понимаю, как поставлен вопрос. Эта осенняя ночь, это бесцветное небо, эта музыка без определенной и последовательной мелодии, это спокойствие природы, этот крестьянин, который уже ближе к нам, но по своей простоте способный наслаждаться и понимать ее без всяких описаний, возьмем все это вместе и назовем первобытною жизнью, в отличие от нашей, развитой и сложной жизни, которую я бы назвала искусственной жизнью. Ты спрашиваешь, каково возможное соотношение, прямая связь между этими двумя противоположными состояниями существ и вещей, между дворцом и хижиной, артистом и творением, поэтом и землепашцем?
— Да, — продолжал он, — и уточним: между языком, которым говорит эта природа, эта первобытная жизнь, эти инстинкты, и языком, которым говорит искусство, наука, знание — одним словом.
— Говоря языком, который ты принимаешь, я отвечу тебе, что связь между знанием и ощущением, это — чувство.
— Именно об определении этого чувства я тебя и спрашиваю, как спрашиваю и себя. Оно должно обнаружить то, что меня затрудняет, это-то и есть искусство, художник, если хочешь, передающий эту искренность, это очарование, эту прелесть примитивной жизни — тем, кто живет одною искусственной жизнью и кто, позволь мне тебе это сказать, перед лицом природы и ее божественными тайнами — самый большой глупец в мире.
— Ты у меня спрашиваешь не больше и не меньше, как о тайне искусства; ищи ее в лоне бога, так как никакой художник не сможет тебе ее открыть. Он сам не знает и не может отдать себе отчета в причинах своего вдохновения или бессилия. Как нужно приняться за то, чтобы выразить прекрасное, простое, истинное. Разве я это знаю? И кто может нас этому научить? И самые большие художники не смогли бы этого, так как, если бы они постарались это сделать, они перестали бы быть художниками и стали бы критиками; а критика!..
— А критика, — продолжал мой друг, — веками вертится вокруг тайны и ничего в ней не понимает. Но извини меня, не про это именно я спрашиваю. Я более дикарь в настоящую минуту; я сомневаюсь в могуществе искусства. Я его презираю, я его отрицаю, я предполагаю, что искусство не родилось, что оно не существует, или же, если оно жило, его время уже прошло. Оно износилось, оно не имеет больше форм, не имеет больше дыхания, оно не имеет средств, чтобы воспевать красоту истины. Природа есть произведение искусства, но бог — единственный существующий художник, а человек только устроитель с плохим вкусом. Природа прекрасна, чувство испаряется из всех ее пор, любовь, молодость, красота в ней нетленны. Но человек, чтобы их почувствовать и выразить, имеет лишь бессмысленные средства и жалкие способности. Лучше было бы ему совсем в это не вмешиваться, быть немым и замкнуться в созерцании. Посмотрим, что ты на это скажешь.
— Я с этим согласна, это самое лучшее, — ответила я.