Джон Фанте - Дорога на Лос-Анжелес
Артур Баннинг зажег свою дорогую, по-мужски привлекательную вересковую трубку и воззвал к одному из своих подчиненных, простому второму помощнику, и спросил у подчиненного спичку. Этот достойный, знаменитый, хорошо известный и знающий персонаж в мире морских судов и вообще в военно-морском мире, человек интернациональной репутации в мире кораблей и сургуча, не оспаривал, но предупредительно предложил спичку, с почтительным поклоном подобострастия, раболепия, и молодой Баннинг, по-мужски красивый, высокопарый, поблагодарил его вежливо, однако чуть gauche [16], а затем возобновил свои донкихотствующие мечтания об удачливой девушке, которая придет день, и станет его суженой невестой и женщиной его самых необузданных снов.
Вот в тот момент, в то приглушенное мгновение, раздался вдруг внезапный, пронзительный, отвратительный крик из омерзительного лабиринта морского рассола, крик, мешавшийся с хлопаньем фригидных волн об ахтерштевень гордого, дорогого, знаменитого «Ларчмонта VIII», крик бедствия, женский крик! Крик женщины! Призывный клич горькой агонии и бессмертности! Вопль о помощи! На помощь! Помогите! С мимолетным взглядом на обуянные штормом воды молодой Артур Баннинг проскочил сквозь интенсивный фотосинтез регламентации, его острые, прекрасные, по-мужски красивые, голубые глаза смотрели вдаль, пока он выскальзывал из своего дорогостоящего вечернего жакета, жакета, стоившего 100 долларов, и встал там во всем великолепии своей молодости, его юное, по-мужски привлекательное, атлетически сложенное тело, знавшее спортивные баталии в Йеле, а также футбол в Оксфорде, Англия, и, подобно греческому богу, оно силуэтом выступало на фоне красных лучей Старого Соле, пока то опускало себя в воды синего Средиземноморья. Помогите! Помогите! Помогите! Долетал этот агонизирующий вопль от беззащитной женщины, бедной женщины, полуобнаженной, недокормленной, впавшей в нищету, в дешевых одеяниях, покуда она ощущала на себе эти ледяные объятья зияющей, трагической смерти вокруг нее. Суждено ли ей погибнуть безо всякой помощи? Вот что было сущностно важно, и, sansceremonie[17], и, dеfacto [18], по-мужски красивый Артур Баннинг нырнул».
Я дописал досюда на едином дыхании. Слова приходили ко мне так быстро, что не хватало времени даже точки над ёрасставить или поставить загогулины над й. Теперь нужно перевести дух и все перечитать. Я так и сделал.
Ага!
Дивная проза! Превосходно! Я ничего подобного за всю свою жизнь не читал. Потрясающе. Я поднялся, поплевал на ладони и потер руки.
Ну, давайте! Кто на меня? Да я побью всех до единого придурков в этой комнате. Я весь мир к ногтю. Ничто на земле не могло сравниться с ним – с этим чувством. Я был призраком. Я плыл и парил, хихикал и плыл. Это уже чересчур. Кто мог мечтать о таком? Что я смогу писать вот так? Боже мой! Поразительно!
Я подошел к окну и выглянул наружу. Спускался туман. Такой прекрасный туман. Смотрите, какой прекрасный туман. Я посылал ему воздушные поцелуи. Я гладил его руками. Дорогой Туман, ты – девушка в белом платье, а я – ложечка на подоконнике. У нас был жаркий день, и я весь до сих пор томлюсь от жары, поэтому прошу тебя – целуй меня, дорогой мой Туман. Мне хотелось прыгнуть вниз, жить, умереть, хотелось, хотелось спать, проснувшись, в бессонном сне. Такие дивные вещи. Такая чудная ясность. Я умирал, и был мертв, и вечно жил. Я был небом и не-небом. Слишком много чего нужно сказать, и не сказать этого никак.
Ах, посмотрите только на печь. Кто бы мог поверить? Печь. Вообразите. Превосходная печь. О печь, я люблю тебя. Отныне я буду верен, я буду изливать на тебя любовь свою каждый час. О печь, ударь меня. Дай мне в глаз. О печь, как прекрасны волосы твои. Дозволь мне пописать в них, поскольку люблю я тебя безумно, милая моя, бессмертная печь. А моя рука. Вот она. Моя рука. Рука, что писала. Господи, рука. И какая рука. Рука, что писала. Ты, я, моя рука и Ките. Джон Ките, Артуро Бандини и моя рука, рука Джона Китса Бандини. Изумительно. О рука мука мура дура дума сумма.
Да, я написал это.
Дамы и господа комитета, паштета-комитета, пиетета кастета комитета, я написал это, дамы и господа, написал. В самом деле. Не стану этого отрицать: незначительное приношение, если я могу так выразиться, обычный пустяк. Но благодарю вас за добрые слова. Да, я люблю вас всех. Честно. Люблю в отдельности каждого из вас, фас, атас, матрас, карабас. В особенности люблю дам, женщин, вагинщин. Пусть разоблачатся и сделают шаг вперед. По одной, пожалуйста. Вон ты там, ты, роскошная светловолосая сучка. Тебя я отымею первой. Поспешите, пожалуйста, время у меня не резиновое. Мне еще предстоит много работы. И так мало осталось времени. Я писатель, как вы знаете, и мои книги вы знаете, бессмертие вы знаете, славу знаете, вы ведь знаете славу, не так ли, славу, вы ее знаете, не так ли. Слава и все такое прочее, ку-ку, обычная случайность в жизни мужчины. Я просто сел за вон тот маленький столик, вон там. С карандашом, да. Божий Дар – вне всякого сомнения. Да, я верю в Бога. Разумеется. Бог. Мой дорогой друг Бог. Ах, благодарю вас, благодарю вас. Стол? Конечно. Для музея? Ну разумеется. Нет-нет. Нет нужды взимать плату за вход. Дети: впускайте их бесплатно, просто так. Я хочу, чтобы все дети дотронулись до него. О спасибо. Спасибо. Да, я принимаю ваш подарок. Благодарю вас, спасибо вам всем. Сейчас я отправляюсь в Европу и Советские Республики. Народы Европы ждут меня. Чудесные люди эти европейцы, чудесные. И русские тоже. Я люблю их, друзья мои, этих русских. До свиданья, до свиданья. Да, я люблю вас всех. Работа, знаете ли. Ее так много: мои опусы, мои книги, мои тома. До свиданья, до свиданья.
Я сел и начал писать снова. Карандаш полз по странице. Страница заполнялась. Я перевернул ee. Карандаш скользил вниз. Еще один лист. Сначала одна сторона, за нею – другая. Листы складывались в пачку. В окно вползал туман, стыдливый и прохладный. Вскоре им заполнилась вся кухня. Я писал дальше. Страница одиннадцать. Страница двенадцать.
Я оторвал взгляд от бумаги. Наступил день. Туман душил кухню. Газ в печи кончился. Руки мои онемели. На пальце, упиравшемся в карандаш, вскочил волдырь. Глаза пекло. Болела спина. От холода я едва мог пошевелиться. Но никогда в жизни мне не было так хорошо.
Двадцать
В тот день на фабрике я никуда не годился. Пальцем впоролся в лоток для банок. Но, слава богу, ничего себе не повредил. Рука писателя не пострадала. Ударился я другой рукой, левой; левая рука мне все равно ни к чему, можете ее отрубить, если хотите. В полдень я уснул на доках. А проснувшись, боялся открыть глаза. Я что – ослеп? Слепота поразила меня в самом начале карьеры? Но глаза я открыл, и, хвала Господу, оказалось, что я по-прежнему зрячий. День после обеда тек, точно лава. Кто-то уронил ящик, и он ударил меня по колену. Не важно. Любую часть меня, джентльмены, пощадите лишь глаза и правую руку.
По звонку я поспешил домой. Сел в автобус. Мой единственный никель. В автобусе я заснул. Оказалось, автобус идет не туда. Пришлось возвращаться пять миль. За ужином я писал. Ужин очень плохой: гамбургер. Все в порядке, мама. Не смей даже беспокоиться насчет меня. Я обожаю гамбургеры. После ужина я писал. Страница двадцать три, двадцать четыре. Стопка росла. Полночь – я уснул прямо в кухне. Скатился с табуретки и ударился головой о печную ногу. Ку-ку, старая моя печка, не будем об этом. С рукой у меня все в порядке, с глазами тоже; а больше ничего не имеет значения. Стукни меня еще разок, если хочешь, прямо в живот. Мать стащила с меня одежду и уложила в постель.
На следующую ночь я писал до зари снова. Спал часа четыре. В тот день я принес карандаш и бумагу на работу. В автобусе, который шел до фабрики, в холку меня ужалила пчела. Как абсурдно! Пчела ужалила гения. Глупая ты пчела! Ступай себе своей дорогой, если желаешь. Постыдилась бы. А если б ты ужалила меня в левую руку? Нет, это смешно. В автобусе я снова заснул. Когда проснулся, автобус уже доехал до конца линии, на другой стороне Лос-Анджелесской бухты, в Сан-Педро, шесть миль до фабрики. Возвращаться пришлось паромом. Потом я сел на другой автобус. Когда я доехал наконец до работы, уже пробило десять.
Коротышка Нэйлор стоял, ковыряясь спичкой в зубах.
– Ну?
– У меня мама заболела. Ее отвезли в больницу.
– Очень плохо, – только и сказал он.
В то утро я выскользнул из цеха в уборную. Писал там. Мухи – без числа. Они вились надо мной, ползали по рукам и бумаге. Весьма разумные мухи. Вне всякого сомнения, они читали то, что я писал. Один раз я встал совершенно неподвижно, чтобы они могли вволю поползать по листу и тщательно изучить каждую букву. Самые славные мухи в моей жизни.
В полдень я писал в столовой. Она была переполнена, воняла жиром и наваристым супом. Я едва замечал запах. Когда прозвучал свисток, я заметил перед собой тарелку. К ней не прикасались.