Лев Толстой - Воскресение
— Я тебе чай берегла, да остыл небось, — сказала ей Федосья, доставая с полки обернутый онучей жестяной чайник и кружку.
Напиток был совсем холоден и отзывался больше жестью, чем чаем, но Маслова налила кружку и стала запивать калач.
— Финашка, на, — крикнула она и, оторвав кусок калача, дала смотревшему ей в рот мальчику.
Кораблиха между тем подала склянку с вином и кружку. Маслова предложила Кораблевой и Хорошавке. Эти три арестантки составляли аристократию камеры, потому что имели деньги и делились тем, что имели.
Через несколько минут Маслова оживилась и бойко рассказывала про суд, передразнивая прокурора, и то, что особенно поразило ее в суде. В суде все смотрели на нее с очевидным удовольствием, рассказывала она, и то и дело нарочно для этого заходили в арестантскую.
— Конвойный, и то говорит: «Это все тебя смотреть ходят». Придет какой-нибудь: где тут бумага какая или еще что, а я вижу, что ему не бумага нужна, а меня так глазами и ест, — говорила она, улыбаясь и как бы в недоумении покачивая головой. — Тоже — артисты.
— Да уж это как есть, — подхватила сторожиха, и тотчас полилась ее певучая речь. — Это как мухи на сахар. На что другое их нет, а на это их взять. Хлебом не корми ихнего брата…
— А то и здесь, — перебила ее Маслова. — Тоже и здесь попала я. Только меня привели, а тут партия с вокзала. Так так одолели, что не знала, как отделаться. Спасибо, помощник отогнал. Один пристал так, что насилу отбилась.
— А какой из себя? — спросила Хорошавка, — Черноватый, с усами.
— Должно, он.
— Кто он?
— Да Щеглов. Вот, что сейчас прошел.
— Какой такой Щеглов?
— Про Щеглова не знает! Щеглов два раза с каторги бегал. Теперь поймали, да он уйдет. Его и надзиратели боятся, — говорила Хорошавка, передававшая записки арестантам и знавшая все, что делается в тюрьме. — Беспременно уйдет.
— А уйдет, нас с собой не возьмет, — сказала Кораблева. — А ты лучше вот что скажи, — обратилась она к Масловой, — что тебе аблакат сказал об прошении, ведь теперь подавать надо?
Маслова сказала, что она ничего не знает.
В это время рыжая женщина, запустив обе покрытые веснушками руки в свои спутанные густые рыжие волосы и скребя ногтями голову, подошла к пившим вино аристократкам.
— Я тебе, Катерина, все скажу, — начала она. — Перво-наперво, должна ты записать: недовольна судом, а после того к прокурору заявить.
— Да тебе чего? — сердитым басом обратилась к ней Кораблева. — Вино почуяла, — нечего зубы заговаривать. Без тебя знают, что делать, тобой не нуждаются.
— Не с тобой говорят, что встреваешь.
— Вина захотелось? Подъезжаешь.
— Да ну, поднеси ей, — сказала Маслова, всегда раздававшая всем все, что у нее было.
— Я ей такую поднесу…
— Ну, ну-ка! — надвигаясь на Кораблеву, заговорила рыжая. — Не боюсь я тебя.
— Острожная шкура!
— От такой слышу, — Разварная требуха!
— Я требуха? Каторжная, душегубка! — закричала рыжая.
— Уйди, говорю, — мрачно проговорила Кораблева.
Но рыжая только ближе надвигалась, и Кораблева толкнула ее в открытую жирную грудь. Рыжая как будто только этого и ждала и неожиданно быстрым движеньем вцепилась одной рукой в волосы Кораблевой, а другой хотела ударить ее в лицо, но Кораблева ухватила эту руку. Маслова и Хорошавка схватили за руки рыжую, стараясь оторвать ее, но рука рыжей, вцепившаяся в косу, не разжималась. Она на мгновенье отпустила волосы, но только для того, чтобы замотать их вокруг кулака. Кораблева же с скривленной головой колотила одной рукой по телу рыжей и ловила зубами ее руку. Женщины столпились около дерущихся, разнимали и кричали. Даже чахоточная подошла к ним и, кашляя, смотрела на сцепившихся женщин. Дети прижались друг к другу и плакали. На шум вошла надзирательница с надзирателем. Дерущихся розняли, и Кораблева, распустив седую косу и выбирая из нее выдранные куски волос, а рыжая, придерживая на желтой груди всю разодранную рубаху, — обе кричали, объясняя и жалуясь.
— Ведь я знаю, все это — вино; вот я завтра скажу смотрителю, он вас проберет. Я слышу — пахнет, — говорила надзирательница. — Смотрите, уберите все, а то плохо будет, — разбирать вас некогда. По местам и молчать.
Но молчание долго еще не установилось. Долго еще женщины бранились, рассказывали друг другу, как началось и кто виноват. Наконец надзиратель и надзирательница ушли, и женщины стали затихать и укладываться. Старушка стала перед иконой и начала молиться.
— Собрались две каторжные, — вдруг хриплым голосом заговорила рыжая с другого конца нар, сопровождая каждое слово до странности изощренными ругательствами.
— Мотри, как бы тебе еще не влетело, — тотчас ответила Кораблева, присоединив такие же ругательства. И обе затихли.
— Только бы не помешали мне, я бы тебе бельма-то повыдрала… — опять заговорила рыжая, и опять не заставил себя ждать такой же ответ Кораблики.
Опять промежуток молчания подольше, и опять ручательства. Промежутки становились все длиннее и длиннее, и, наконец, все совсем затихло.
Все лежали, некоторые захрапели, только старушка, всегда долго молившаяся, все еще клала поклоны перед иконой, а дочь дьячка, как только надзирательница ушла, встала и опять начала ходить взад и вперед по камере.
Не спала Маслова и все думала о том, что она каторжная, — и уж ее два раза назвали так: назвала Бочкова и назвала рыжая, — и не могла привыкнуть к этой мысли. Кораблева, лежавшая к ней спиной, повернулась.
— Вот не думала, не гадала, — тихо сказала Маслова. — Другие что делают — и ничего, а я ни за что страдать должна.
— Не тужи, девка. И в Сибири люди живут. А ты и там не пропадешь, — утешала ее Кораблева.
— Знаю, что не пропаду, да все-таки обидно. Не такую бы мне судьбу надо, как я привыкла к хорошей жизни.
— Против бога не пойдешь, — со вздохом проговорила Кораблева, — против него не пойдешь.
— Знаю, тетенька, а все трудно.
Они помолчали.
— Слышишь? Распустеха-то, — проговорила Кораблева, обращая внимание Масловой на странные звуки, слышавшиеся с другой стороны нар.
Звуки эти были сдержанные рыдания рыжей женщины. Рыжая плакала о том; что ее сейчас обругали, прибили и не дали ей вина, которого ей так хотелось.
Плакала она и о том, что она во всей жизни своей нечего не видала, кроме ругательств, насмешек, оскорблений и побоев. Хотела она утешиться, вспомнив свою первую любовь к фабричному, Федьке Молоденкову, но, вспомнив эту любовь, она вспомнила и то, как кончилась эта любовь. Кончилась эта любовь тем, что этот Молоденков в пьяном виде, для шутки, мазнул ее купоросом по самому чувствительному месту и потом хохотал с товарищами, глядя на то, как она корчилась от боли. Она вспомнила это, и ей стало жалко себя, и, думая, что никто не слышит ее, она заплакала, и плакала, как дети, стеная и сопя носом и глотая соленые слезы.
— Жалко ее, — сказала Маслова.
— Известно, жалко, а не лезь.
XXXIII
Первое чувство, испытанное Нехлюдовым на другой день, когда он проснулся, было сознание того, что с ним что-то случилось, и прежде даже чем он вспомнил, что случилось, он знал уже, что случилось что-то важное и хорошее. «Катюша, суд». Да, и надо перестать лгать и сказать всю правду. И как удивительное совпадение в это самое утро пришло, наконец, то давно ожидаемое письмо от Марьи Васильевны, жены предводителя, то самое письмо, которое ему теперь было особенно нужно. Она давала ему полную свободу, желала счастья в предполагаемой им женитьбе.
— Женитьба! — проговорил он иронически. — Как я теперь далек от этого!
И он вспомнил свое вчерашнее намерение все сказать ее мужу, покаяться перед ним и выразить готовность на всякое удовлетворение. Но нынче утром это показалось ему не так легко, как вчера. «И потом зачем делать несчастным человека, если он не знает? Если он спросит, да, я скажу ему. Но нарочно идти говорить ему? Нет, это не нужно».
Так же трудно показалось нынче утром сказать всю правду Мисси. Опять нельзя было начинать говорить, — это было бы оскорбительно. Неизбежно должно было оставаться, как и во многих житейских отношениях, нечто подразумеваемое. Одно он решил нынче утром: он не будет ездить к ним и скажет правду, если спросят его.
Но зато в отношениях с Катюшей не должно было оставаться ничего недоговоренного.
«Поеду в тюрьму, скажу ей, буду просить ее простить меня. И если нужно, да, если нужно, женюсь на ней», — думал он.
Эта мысль о том, чтобы ради нравственного удовлетворения пожертвовать всем и жениться на ней, нынче утром особенно умиляла его.
Давно он не встречал дня с такой энергией. Вошедшей к нему Аграфене Петровне он тотчас же с решительностью, которой он сам не ожидал от себя, объявил, что не нуждается более в этой квартире и в ее услугах. Молчаливым соглашением было установлено, что он держит эту большую и дорогую квартиру для того, чтобы в ней жениться. Сдача квартиры, стало быть, имела особенное значение. Аграфена Петровна удивленно посмотрела на него.