Лев Толстой - Полное собрание сочинений. Том 6.
XXX.
Несмотря на то, что от жару некуда было деваться, что комары роями вились в прохладной тени арбы и что мальчишка, ворочаясь, толкал ее, Марьяна натянула себе на голову платок и уж засыпала, как вдруг Устенька, соседка, прибежала к ней и, нырнув под арбу, легла с ней рядом.
— Ну, спать, девки! спать! — говорила Устенька, укладываясь под арбой. — Стой, — сказала она, вскакивая, — так не ладно.
Она вскочила, нарвала зеленых веток и с двух сторон привесила к колесам арбы, еще сверху накинув бешметом.
— Ты пусти, — закричала она мальчишке, подлезая опять под арбу: — разве казакам место с девками? Ступай!
Оставшись под арбой одна с подругой, Устенька вдруг обхватила ее обеими руками и, прижимаясь к ней, начала целовать Марьяну в щеки и шею.
— Миленький! братец, — приговоривала она, заливаясь своим тоненьким, отчетливым смехом.
— Видишь, у дедушки научилась, — отвечала Марьяна, отбиваясь. — Ну, брось!
И они обе так расхохотались, что мать крикнула на них.
— Аль завидно? — шопотом сказала Устенька.
— Что врешь! Давай спать. Ну, зачем пришла?
Но Устенька не унималась. — А чтò я тебе скажу, так ну!
Марьяна приподнялась на локоть и поправила сбившийся платок. — Ну, чтò скажешь?
— Про твоего постояльца я что знаю!
— Нечего знать, — отвечала Марьяна.
— Ах ты плут-девка! — сказала Устенька, толкая ее локтем и смеясь. — Ничего не расскажешь. Ходит к вам?
— Ходит. Так что ж! — сказала Марьяна и вдруг покраснела.
— Вот я девка простая, я всем расскажу. Что мне прятаться, — говорила Устенька, и веселое румяное лицо приняло задумчивое выражение. — Разве я кому дурно делаю? Люблю его, да и все тут!
— Дедушку-то, что ль?
— Ну да.
— А грех! — возразила Марьяна.
— Ах, Машенька! Когда же и гулять, как не на девичьей воле? За казака пойду, рожать стану, нужду узнаю. Вот ты поди замуж за Лукашку, тогда и в мысль радость не пойдет, дети пойдут да работа.
— Что ж, другим и замужем жить хорошо. Всё равно! — спокойно отвечала Марьяна.
— Да ты расскажи хоть раз, что у вас с Лукашкой было?
— Да чтò было. Сватал. Батюшка на год отложил; а нынче сговорили, осенью отдадут.
— Да он чтò тебе говорил?
Марьяна улыбнулась.
— Известно, что говорил. Говорил, что любит. Всё просил в сады с ним пойти.
— Вишь, смола какой! Ведь ты не пошла, чай. А он какой теперь молодец стал! первый джигит. Всё и в сотне гуляет. Намеднись приезжал наш Кирка, говорил: коня какого выменял! А всё, чай, по тебе скучает. А еще чтò он говорил? — спросила Марьяну Устенька.
— Всё тебе знать надо, — засмеялась Марьяна. — Раз на коне ночью приехал к окну, пьяный. Просился.
— Что ж, не пустила?
— А то пустить! Я раз слово сказала, и будет! Твердо, как камень, — серьезно отвечала Марьяна.
— А молодец! Только захоти, никакая девка им не побрезгает.
— Пускай к другим ходит, — гордо ответила Марьяна.
— Не жалеешь ты его?
— Жалею, а глупости не сделаю. Это дурно.
Устенька вдруг упала головой на грудь подруге, обхватила ее руками и вся затряслась от давившего ее смеха. — Глупая ты дура! — проговорила она запыхавшись: — счастья себе не хочешь, — и опять принялась щекотать Марьяну.
— Ай, брось! — говорила Марьяна, вскрикивая сквозь смех. — Лазутку раздавила.
— Вишь, черти, разыгрались, не умаялись, — послышался опять из-за арбы сонный голос старухи.
— Счастья не хочешь, — повторила Устенька шопотом и привставая. — А счастлива ты, ей-Богу! Как тебя любят! Ты корявая такая, а тебя любят. Эх, кабы я да на твоем месте была, я бы постояльца вашего так окрутила! Посмотрела я на него, как у нас были, так, кажется, и съел бы он тебя глазами. Мой дедушка — и тот чего мне не надавал! А ваш, слышь, из русских богач первый. Его денщик сказывал, что у них свои холопи есть.
Марьяна привстала и, задумавшись, улыбнулась.
— Чтò он мне раз сказал, постоялец-то, — проговорила она, перекусывая травинку. — Говорит: я бы хотел казаком, Лукашкой быть или твоим братишкой, Лазуткой. К чему это он так сказал?
— А так, врет, чтò на ум взбрело, — отвечала Устенька. — Мой чего не говорит! Точно порченый!
Марьяна бросилась головой на свернутый бешмет, кинула руку на плечо Устеньке и закрыла глаза.
— Нынче хотел в сады работать прийти; его батюшка звал, — проговорила она, помолчав немного, и заснула.
XXXI.
Солнце вышло уже из-за груши, отенявшей арбу, и косыми лучами, даже сквозь ветви, переплетенные Устенькой, жгло лица девок, спавших под арбой. Марьяна проснулась и стала убираться платком. Оглядевшись кругом, она увидала за грушей постояльца, который с ружьем на плече стоял и разговаривал с ее отцом. Она толконула Устеньку и молча, улыбнувшись, указала ей на него.
— Вчера я ходил, ни одного не нашел, — говорил Оленин, беспокойно поглядывая кругом и из-за веток не видя Марьяны.
— А вы вон к тому краю, прямо по циркулю пройдите, там в заброшенном саду, пустырем прозывается, всегда зайцы находятся, — сказал хорунжий, тотчас изменяя свой язык.
— Легко ли в рабочую пору ходить зайцев искать! Приходили бы лучше нам подсобить. С девками поработали бы, — весело сказала старуха. — Ну, девки, вставать! — крикнула она.
Марьяна и Устенька шептались и едва удерживались от смеха под арбой.
С тех пор как стало известно, что Оленин подарил коня в пятьдесят монетов Лукашке, хозяева его стали ласковее; особенно хорунжий, казалось, видел с удовольствием его сближение с дочерью.
— Да я не умею работать, — сказал Оленин, стараясь не смотреть сквозь зеленые ветви под арбой, где он заметил голубую рубаху и красный платок Марьяны.
— Приходи, шепталок дам, — сказала старуха.
— По казачьей гостеприимной старине, одна старушечья глупость, — сказал хорунжий, объясняя и как бы исправляя слова старухи: — в России, я думаю, не только шепталок, сколько ананасных варений и мочений кушали в свое удовольствие.
— Так в заброшенном саду есть? — спросил Оленин. — Я схожу, — и, бросив быстрый взгляд сквозь зеленые ветви, он приподнял папаху и скрылся между правильными зелеными рядами виноградника.
Уже солнце спряталось за оградой садов и раздробленными лучами блестело сквозь прозрачные листья, когда Оленин вернулся в сад к своим хозяевам. Ветер стихал, и свежая прохлада начинала распространяться в виноградниках. Еще издалека каким-то инстинктом Оленин узнал голубую рубаху Марьяны сквозь ряды лоз и, обрывая ягоды, подошел к ней. Зарьявшая собака тоже иногда схватывала слюнявым ртом низко висевшую кисть. Раскрасневшись, засучив рукава и опустив платок ниже подбородка, Марьянка быстро срезала тяжелые кисти и складывала их в плетушку. Не выпуская из рук плети, которую она держала, она остановилась, ласково улыбнулась и снова принялась за работу. Оленин приблизился и перекинул ружье за плечи, чтоб освободить руки. «А твои где? Бог помочь! Ты одна?» хотел он сказать, но не сказал ничего и только приподнял папаху. Ему было неловко наедине с Марьянкой, но он, как будто нарочно мучая себя, подошел к ней.
— Ты этак баб из ружья застрелишь, — сказала Марьяна.
— Нет, я не стреляю.
Они оба помолчали.
— Ты бы подсобил.
Он достал ножичек и стал молча резать. Достав снизу из-под листьев тяжелую, фунта в три, сплошную кисть, в которой все ягоды сплющились одна на другую, не находя себе места, он показал ее Марьяне.
— Все резать? Эта не зелена?
— Давай сюда.
Руки их столкнулись. Оленин взял ее руку, а она, улыбаясь, глядела на него.
— Что, ты скоро замуж выйдешь? — сказал он.
Она, не отвечая, отвернулась и повела на него своими строгими глазами.
— Что, ты любишь Лукашку?
— А тебе что?
— Мне завидно.
— Легко ли!
— Право, ты такая красавица!
И ему вдруг стало страшно совестно за то, что он сказал: так пошло, казалось ему, звучали его слова. Он вспыхнул, растерялся и взял ее за обе руки.
— Какая ни есть, да не про тебя! Что смеяться-то! — отвечала Марьяна, но взгляд ее говорил, как твердо она знала, что он не смеялся.
— Как смеяться! Ежели бы ты знала, как я...
Слова звучали еще пошлее, еще несогласнее с тем, чтò он чувствовал; но он продолжал: — Я не знаю, что готов для тебя сделать...
— Отстань, смола!
Но ее лицо, ее блестящие глаза, ее высокая грудь, стройные ноги говорили совсем другое. Ему казалось, что она понимала, как было пошло всё, что он говорил ей, но стояла выше таких соображений; ему казалось, что она давно знала всё то, что он хотел и не умел сказать ей, но хотела послушать, как он это скажет ей. «И как ей не знать, — думал он, — когда он хотел сказать ей лишь только всё то, что она сама была? Но она не хотела понимать, не хотела отвечать», думал он.