Ганс Фаллада - У нас дома в далекие времена
Она взяла меня за руку и повела за собой. Вот так мама поступала всегда. С детьми у нее не было никаких секретов от мужа; если мы просили у нее хотя бы гривенник, она сначала спрашивала отца. Но она всегда была готова заступиться за нас и помирить с отцом; приняв основную долю отцовского гнева на свою неповинную голову, она выдерживала первую вспышку, а уже потом, с глазу на глаз, объяснялась с отцом, защищая детей.
Должен сказать, однако, что в этом частном случае мой добрейший, кроткий отец меня разочаровал. Мне казалось, гнев его по поводу «кражи» локонов нисколько не соразмерен с тяжестью моего проступка. Отец утверждал, что у меня позорный вид, вид каторжника! Только у каторжников такие наголо остриженные головы!! Со мной стыдно показаться на улице!!! Меня надо прятать от родственников и знакомых! Что же касается нашей поездки, то он отказывается ехать со мной в одном купе! Пусть мама поступает, как ей угодно, но он, он не сядет на одну скамью с каторжником!!
Все это было настолько непривычно и неожиданно, что повергло меня в смятение. Позднее мне доводилось совершать куда большие глупости и даже низкие поступки, однако отец, поостыв после первого замешательства и раздражения, всегда становился прежним, терпеливым, готовым подать руку помощи. Но сейчас он был просто неузнаваем: когда я довольно неуклюже попытался оправдаться, сославшись на дешевизну этого фасона стрижки, и протянул отцу два сэкономленных гривенника, он с яростью выбил их у меня из руки. Отец, который вовсе не был злопамятным, еще долгое время обзывал меня «каторжником», когда в нем вдруг с новой силой вспыхивал гнев.
Размышляя ныне об этих совершенно непонятных вспышках, я думаю, что ключ к их объяснению лежит в слове «каторжник». Отец был юристом, он был судьей, причем судьей, выносящим приговор по уголовным делам, и к числу очень болезненно воспринимаемых им обязанностей такового была обязанность выносить смертные приговоры. Я помню, как мама в такие дни особенно тщательно следила за тишиной в доме. Официально нам, разумеется, не сообщали, почему это вдруг отцу понадобилось, чтобы в квартире было тише обычного. Но мы всегда узнавали правду, уже не помню каким путем,— то ли благодаря моим тайным вылазкам в отцовский кабинет, то ли благодаря случайно оброненному слову в разговоре мамы с прислугой.
И вот мы тихо сидели по нашим комнатам, а когда наступал вечер и смолкал уличный шум, мы слышали из кабинета отца его шаги, легкие, быстрые,— час, другой, третий, пока не засыпали. Мы знали: отец взвешивает преступление и наказание. Нередко суд располагал только доказательством, основанным на косвенных уликах, и отец пытал свое сердце: способно ли оно судить без гнева и пристрастия.
(Иного, пожалуй, удивит, что мой отец, который мог так скептически отзываться о юриспруденции вообще и о гражданском процессе в частности, относился к своей работе с почти священной серьезностью. Но чтобы составить правильное мнение об отце, надо обращать внимание на его поступки, и никогда — на его слова. Он любил Жан-Поля[27], Вильгельма Раабе[28], Теодора Фонтане — людей, которым никак не удавалось удержаться от красного словца; тех, кому игра ума доставляла радость и кто, однако, с не меньшей серьезностью верил в истину и в человечество).
Но отцу приходилось не только выносить смертные приговоры; по обычаю того времени ему, как я полагаю, надлежало также иногда присутствовать при их исполнении. Какая это, должно быть, пытка для нежного, сверхчувствительного человека! Однако нежность уживалась в нем с мужеством: он ни разу не уклонился от последствия вынесенного им приговора. Очевидно, ему доводилось иногда видеть осужденных в самых ужасных обстоятельствах, а признаком осужденного как раз и была наголо остриженная голова!
Таково лишь мое предположение, основанное исключительно на догадках, но мне думается, этим можно объяснить причину безмерного гнева, охватившего отца при виде моей «каторжной» стрижки. Я никогда не поверю, что он рассвирепел из одного лишь безрассудного отцовского тщеславия. Нет, таким отец не был.
СЕМЕЙСТВО В ПУТИ
Наконец этот день наступал!
Хотя наш поезд отправляется со Штеттинского вокзала только в восемь утра, вся семья, включая отца, уже в половине шестого поднята с постелей, ибо постели тоже надо упаковать! Пока мама со старой Минной запихивают их в гигантский мешок из красной парусины, Криста готовит на кухне штабеля бутербродов. Бутерброды с колбасой. С яйцом. С жареным мясом. С сыром. Но как ни проворно она их намазывает и укладывает, штабеля растут плохо, так как мы периодически совершаем налеты на кухню и заглатываем бутерброды один за другим. Наш аппетит не уступает охватившему нас волнению. Итак, мы в самом деле уезжаем!
Неожиданно я вспоминаю, что мне надо еще поговорить с консьержем. К радости всех соседей, мы с Эди в половине седьмого утра с грохотом мчимся вниз по лестнице и приветствуем вечно угрюмого домоправителя. Не удивительно, что он угрюм,— ведь он-то не едет к морю, у него же нет каникул!
Не менее как в десятый раз я убедительно прошу его ухаживать за моими кроликами,— я держу их в подвале. Особенно за Мукки, чтобы он каждый вечер получал свою любимую морковку, это так важно!
Консьерж — само воплощение отказа.
— Сдались мне твои кроли, у них вши!
Я оскорблен и протестую.
— Есть, да еще сколько! Ежели у тебя глаз нет, возьми лупу да загляни кролям в уши! Там не то что вши, а целая вшарня!
Разделавшись таким образом со мной, консьерж принимается за моего брата Эди.
— А насчет твоего хомяка вот что я тебе скажу! Отвечать за него не берусь! Кормить-поить согласен, но говорю тебе: ящик ненадежен, так что учти! Ежели удерет, я за ним не поскачу! Не дожидайся!
Уже месяца три Эди держит в комнате хомяка, которого поместил в ящик с проволочной сеткой. Отец официально об этом ничего не знает, как не знает — официально — и о моем крольчатнике. Но мои кролики — смирные ручные животные, а Эдин хомяк, по кличке Максе,— верх злобности. Эта бестия только шипит, плюется и кусается, однако Эди всей душой привязан к хомяку. Он воображает, что со временем научит его свистеть и танцевать, словно сурка!
Эди заверяет консьержа, что хомяку очень хорошо живется в ящике, он еще ни разу не пытался удрать.
— Не болтай чепухи! — ворчит консьерж.— Вот уедешь, зверушка и начнет тревожиться. А у меня нету времени сидеть возле него и байки ему рассказывать: какая, мол, хорошая житуха в твоем ящике! Будь я вашим отцом, я бы вам заводить зверье не позволил; ведь это ж сущее мучительство получается — держать кролей в темном подвале, а хомячонка в ящике!.. Но то меня не касается. Я не состою в обществе защиты зверья!.. Предупреждаю, ежели что с ними случится, мое дело сторона. Поняли?!
Не понять было нельзя,— другого кормильца так скоро не сыщешь,— и мы поняли. Огорченные, мы с братом поднялись по лестнице. Но едва я увидел великолепную суматоху в нашей квартире, как тут же забыл о своем огорчении. Все домашнее хозяйство находилось в состоянии расформирования. Пять существ женского пола бегали — по всей видимости, бесцельно — взад и вперед, что-то приносили, что-то уносили.
Минна звала маму:
— Госпожа советница, мне опять нужен ключ от большой корзины!
Фитэ, держа сигарный ящичек с кукольными платьями, требовала, чтобы мама положила их в уже запертый чемодан. Итценплиц рылась в отцовских книгах, выбирая что-нибудь почитать на дорогу. Криста продолжала намазывать бутерброды.
В прихожей стоял отец и пытался сосчитать багаж; пустое занятие, ибо едва он определял окончательную цифру, как тут же уносили одно место и добавляли два.
— Луиза! — воскликнул отец.— Пора идти за извозчиком! Посылать Ганса?
— Одну минутку, Артур! Мне надо проверить, уложены ли купальные полотенца.
— Поторопись!
Мы с Эди налетели на отца, спрашивая, кто из нас поедет на козлах с кучером. Отец сказал, что будет видно; от непривычной суматохи он уже заметно нервничал, однако старался во что бы то ни стало поддержать свою репутацию блестящего организатора, у которого все идет как по маслу.
— Я посылаю Ганса! — сообщил он, бросив взгляд на часы.— Больше ждать нельзя!
— Еще одну минуточку, Артур! Ну, пожалуйста! Мы никак не завяжем мешок с постелями!
— Беги, Ганс! — тихо сказал мне отец и направился завязывать постельный мешок.
Я кинулся вниз по лестнице. Эди присоединился без приглашения. Пришлось с этим мириться, хотя было неприятно. Ведь когда едешь один на извозчике, в этом есть что-то помпезное. Вдвоем это не так впечатляет.
Был первый день больших каникул. Весь Берлин, все, у кого были дети и возможность уехать из города, готовились в путь. Мимо нас проезжали извозчики, но они были заняты. Мы носились в поисках свободной кареты взад и вперед, мы удвоили наши усилия, так как знали, с каким нетерпением нас ждет пунктуальный отец. Пустых карет попадалось немало, но ни одна из них по своей вместимости нам не подходила. Нужна была настоящая багажная карета, то есть повозка с черным крытым кузовом и решеткой на крыше, куда можно взгромоздить большую часть багажа вместе с постельным мешком.