Оноре Бальзак - Герцогиня де Ланже
Княгиня де Бламон-Шоври была среди женщин наиболее поэтическим обломком царствования Людовика XV, который, если верить молве, своим прозвищем Возлюбленный обязан был до некоторой степени и ей в те времена, когда она была молода и прекрасна. От былой красоты у неё остался только орлиный нос — тонкий и выгнутый, как турецкая сабля, — главное украшение её лица, напоминающего старую белую перчатку, жидкие волосы, завитые и напудренные, туфли на каблучках, кружевной чепец с бантами, чёрные митенки и чрезвычайное самодовольство. Чтобы отдать ей полную справедливость, следует добавить, что она была столь высокого мнения о своих увядших прелестях, что выезжала на вечера сильно декольтированная, носила длинные перчатки и по-прежнему подкрашивала щеки знаменитыми в своё время мартеновскими румянами. Зловещая приветливость её морщинистого лица, необычайный огонь зорких глаз, чопорное достоинство осанки, острый язык с тройным жалом и непогрешимо точная память придавали этой старухе большой вес в обществе. В архиве её мозга хранились все пергаменты государственных хартий, и она знала наизусть все родственные связи королевских, герцогских и графских домов Европы, вплоть до самых отдалённых потомков Карла Великого. Таким образом, от её внимания не мог ускользнуть ни один незаконно присвоенный титул. Юноши, заботящиеся о своей репутации, честолюбцы, молодые женщины постоянно являлись к ней на поклон. Её салон считался одним из самых влиятельных в Сен-Жерменском предместье, где изречения этого Талейрана в юбке имели силу закона. Многие ездили к ней советоваться о правилах этикета, о принятых обычаях, а также учиться хорошему тону. И впрямь, ни одна старуха не умела с таким изяществом прятать в карман табакерку; а её движения, когда она садилась, скрестив ноги и оправляя юбку, были так уверенны и грациозны, что возбуждали зависть в самых элегантных женщинах. Первую треть своей жизни она говорила звонким голосом, но не могла помешать ему спуститься ниже и теперь произносила слова в нос, с необычайной внушительностью. От её громадного состояния у неё осталось сто пятьдесят тысяч ливров в лесных угодьях, великодушно возвращённых ей Наполеоном. Следовательно, как состояние, так и сама её особа были весьма значительны. Эта единственная в своём роде древность расположилась у камина в покойном кресле, беседуя с видамом де Памье, другим обломком старины. Знатный старец, бывший командор Мальтийского ордена, высокий, длинный и тощий, неизменно носил слишком тесный воротник, который подпирал его обвисшие щеки и заставлял высоко держать голову — манера, обычно указывающая на самодовольство, но у него оправданная вольтерьянским складом ума. Его слегка выпученные глаза, казалось, все видели — и действительно замечали все. Он закладывал себе уши ватой. Его особа являла собою совершённый образец аристократических линий, тонких и хрупких, гибких и изящных, напоминая змею, которая может то извиваться, то выпрямляться, становиться то мягкой, то упругой.
Герцог де Наваррен прогуливался взад и вперёд по гостиной в сопровождении герцога де Гранлье. Оба они были ещё бодрые старики, лет по пятидесяти пяти, толстые и плотные, упитанные, с несколько багровым цветом лица, с утомлёнными глазами и уже отвисшей нижней губой. Если бы не их изысканная речь, учтивая любезность, непринуждённость, способная порою внезапно обернуться наглостью, поверхностный наблюдатель мог бы принять их за банкиров. Но всякое сомнение рассеивалось, когда вы слышали их разговор, вкрадчивый с теми, кого они опасались, сухой и бессодержательный с равными, полный коварства с низшими, которых придворные и государственные деятели так ловко умеют приручить многоречивой лестью и оскорбить неожиданной дерзостью. Таковы были представители высшей аристократии, желающей или умереть, или остаться в полной неприкосновенности, достойной в той же мере похвалы, как и порицания; всегда судимой несправедливо, пока не найдётся поэт, который воспел бы, как умирала она под топором Ришелье, радуясь, что повинуется королю, как умирала в 89-м году, презирая гильотину, в которой видела осуществление подлой мести.
Все четверо говорили высоким тонким голосом, необычайно подходящим к их мыслям и обхождению. Все четверо были совершенно равны между собою. Старая придворная привычка таить свои чувства не дозволяла им, вероятно, выражать недовольство по поводу выходки своей юной родственницы.
Чтобы оградить себя от обвинений со стороны критиков в ребячливой нелепости следующей сцены, пожалуй, необходимо указать, что Локк, находясь в обществе английских вельмож, славившихся своим остроумием, изысканными манерами и политическим весом, зло подшутил над ними, записав стенографически, особым способом, их разговор, и вызвал взрывы хохота, прочитав его им и спросив, какие же выводы можно из него сделать. В самом деле, высшие классы любой страны пользуются особым жаргоном, и если их мишурную болтовню промыть в литературной и философской золе, то на дне останется лишь ничтожная крупица золота. На всех ступенях светского общества, за исключением нескольких парижских салонов, наблюдатель услышит одни и те же нелепости, различающиеся меж собой лишь большим или меньшим слоем лака. В сущности, содержательные беседы являются лишь редким исключением, обычно в светских кругах преобладают глупость и невежество. Если в высших сферах и принято много говорить, зато думают там мало. Думать утомительно, а богачи любят проводить жизнь без труда и усилий. Поэтому, только сравнивая шутки и остроты разных слоёв общества, от парижского уличного мальчишки до пэра Франции, наблюдатель может оценить слова г-на де Талейрана: манеры — это все, изящный перевод юридической аксиомы: дело не в содержании, а в форме. Поэт, несомненно, отдаст предпочтение низшим классам, мысли которых всегда носят яркий и грубоватый поэтический отпечаток. Это отступление отчасти поможет понять также и бесплодие светских салонов, их пустоту, бессодержательность и то отвращение, какое в людях недюжинных вызывает тяжкая необходимость высказывать там свои мысли.
Герцог вдруг остановился, словно его осенила блестящая идея, и обратился к своему соседу:
— Говорят, вы продали Торнтона?
— Нет, он заболел. Я очень боюсь его потерять, это превосходная лошадь для охоты… Не знаете ли вы, как себя чувствует герцогиня де Мариньи?
— Не знаю, я не был у неё сегодня. Я как раз собирался её навестить, когда вы приехали посоветоваться насчёт Антуанетты. Но вчера она была совсем плоха, почти безнадёжна, её даже причащали.
— С её смертью положение вашего кузена сильно изменится.
— Нимало. Она уже заранее произвела раздел имущества и оставила себе пенсию, которую ей выплачивает племянница, госпожа де Суланж, получившая гебрианское поместье в пожизненное владение.
— Это будет большой потерей для общества. Прекрасная была женщина. Её родным будет сильно недоставать её советов, её богатого опыта. Между нами говоря, она-то и была главой семьи. Сын её, Мариньи — премилый человек, обходителен, хороший собеседник. Он приятен, весьма приятен, этого нельзя отрицать, но… совершенно не умеет себя вести. А между тем ведь он не глуп! На днях он обедал в клубе с этой компанией богачей с Шоссе д'Антен. Его видит ваш дядя, который постоянно ходит туда играть в карты. Удивлённый этой встречей, он спрашивает, состоит ли он членом клуба. «О да, — отвечает тот, — я больше не бываю в свете, я живу с банкирами». И знаете почему? — спросил маркиз с тонкой усмешкой.
— Нет.
— Он увивается за новобрачной, за малюткой Келлер, дочкой Гондревиля, — говорят, она имеет большой успех в их кругу.
— Однако Антуанетта не скучает, надо полагать, — заметил старый видам.
— Из любви к нашей милой крошке я довольно странно провожу нынче время, — вздохнула княгиня, пряча в карман табакерку.
— Дорогая тётушка, я в отчаянии, — воскликнул герцог, остановившись перед ней, — только солдат Бонапарта способен потребовать от порядочной женщины такого нарушения всех приличий. Сказать по правде, Антуанетта могла бы сделать лучший выбор.
— Но, дорогой друг, — заметила княгиня, — Монриво фамилия древняя и весьма знатная, они кровно связаны со всей высшей бургундской аристократией. Если бы в Галисии угас род Риводу д'Аршу Дюльменской ветви, к Монриво перешли бы поместья и титулы д'Аршу; он наследует им через прапрадеда.
— Вы уверены?
— Мне известно это лучше, чем покойному отцу Монриво, с которым я часто встречалась; я сама ему это и сообщила. Он смеялся над всем этим, хотя и был кавалером многих орденов; он был приверженцем энциклопедистов. Но брату его это сильно помогло в эмиграции. Я слыхала, что его северная родня приняла его прекрасно…
— Да, действительно. Граф де Монриво скончался в Петербурге, я знавал его там, — подтвердил видам де Памье. — Это был тучный человек, отличавшийся необычайным пристрастием к устрицам.