Борис Васильев - И был вечер, и было утро
— Исполнил, сын мой.
Борис отправил его в церковь, куда вот-вот должны были доставить омытого и приодетою невинно убиенного Филимона Кубыря. А когда опомнившиеся пристенковские громилы сунулись из-за угла, их встретила внушительная баррикада и громовой бас отставного поручика:
— Постоим и мы за славу русскую!
На Нижних улицах те же часы прошли спокойно и бездеятельно со стороны ожидающих приказа и спокойно, но весьма деятельно со стороны ожидающих приступа. Капитан Куропасов молча саботировал, жандармский полковник молча злился, а баррикада тем временем росла и крепла. Жители ближайших домишек покинули их вместе с тем, что можно было унести, и попрятав то, что унести оказалось непросто. Все это делалось беззвучно и невидимо, хотя наиболее ретивые полицейско-жандармские активисты обо всем докладывали неоднократно («Утекают, ваше высокоблагородие!»), но полковник отмахивался. А потом пришел приказ разогнать, у капитана начался приступ малярии, а оставшийся за него поручик очень хотел заполучить орденишко, не побывав на русско-японской, где, как он слышал, пуль было куда больше, чем наград. И ради этого готов был на что угодно: ордена, как известно, тоже не пахнут.
— Что прикажете, господин полковник?
— Три залпа, поручик, после трех моих обращений. Первый — в небеса, второй — над головами, третий — по бунтовщикам. Затем общий штурм. Все — по моей команде. Вам ясно?
— По вашей команде.
— Рразойдись, открываю огонь! — приосанившись, заорал полковник заметно надорванным уже голосом. — Зачинщикам выйти вперед! Раз! Два! Предупреждаю! Три! Залп!
Дружный ружейный залп заскучавших солдат разорвал воздух над баррикадой, над Садками, над Успенкой — над самим доселе тихим и мирным городом Прославлем. И было ровно десять часов тридцать семь минут.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Достоверно известно, что в момент, когда прогремел первый залп, по мосту от Крепостного Пролома двигалась армейская рота, брошенная в помощь для скорейшего урегулирования разногласий. Вел эту подмогу немолодой поручик, который, услышав залп, остановил солдат над рекой между Крепостью и Пристеньем и сказал слова, ставшие впоследствии знаменитыми:
— Пальба в городе отрицательно сказывается на желании и возможностях.
Тут грохнул второй залп; поручик разделил роту, отправив половину на Верхнюю улицу, а со второй половиной явившись в распоряжение жандарма, воодушевленного грохотом, собственным рвением и полным молчанием неприятеля.
— В последний раз приказываю… Раз! Два!.. По баррикаде, дружно… Залп!
Громыхнули и по баррикаде с тем же успехом: пули гулко били в пустые бочки и бессильно замирали в мешках с песком. И никто не появился, никто никуда не побежал, а главное, зачинщики не торопились на свидание с господином полковником. Слегка обескураженный этим несветским поведением, жандарм снял фуражку, размашисто перекрестился на купол мечети и сказал сорванным голосом:
— Командуйте общий штурм, поручик.
И тут возникла небольшая заминка, поскольку к этому времени поручиков оказалось двое. Любитель наград обладал тем преимуществом, что прибыл на место сражения первым, но зато любитель афоризмов имел утвержденное государем старшинство в чине и исполнял обязанности командира роты, а не замещал такового на время болезни.
— Извините, Степан Сергеевич, но я получил полномочия от капитана Куропасова.
— Пардон, Григорий Никандрович, как старший в чине…
— Извините, но мне ясна обстановка…
— Пардон, но я никому не позволю узурпировать…
Знакомая картина для любого прославчанина: мы можем с радостью и даже с приплатой отдать права первородства и вдруг начать дуться, обижаться и лелеять права служебные из-за сущего пустяка. Увы, это местничество, это вечное выяснение, кто первым сказал «Э!», есть черта природная, обусловленная, как я полагаю, особыми сквозняками, свойственными городу Прославлю со дня основания его.
— Извините, но…
— Нет уж, это вы, пардон, но…
— Но я уполномочен своим командиром…
— …обладая старшинством в чине и являясь таковым и в должности…
— Господа офицеры, я приказываю! — багровел жандармский полковник. — Когда враг не сдаётся, его…
Не столь важно, что он хотел этим сказать, сколь то, что два поручика настолько взаимно разобиделись, что, повернувшись спиной к жандарму, а заодно и к баррикаде, направились выяснять отношения с глазу на глаз. Полковник в отчаянии сунулся было к солдатам; те глядели преданно согласно уставу, но согласно тому же уставу и бровью не повели, поскольку их собственные командиры никаких команд не подавали.
— Ваше высокоблагородие, да там, за рухлядью, поди, и нет уж никого, — сказал немолодой, но старательный жандармский унтер. — Разбежались они, поди, после первого залпа. Дозвольте с охотниками…
— Вперед, братец! — с облегчением выдохнул полковник.
Двадцать два братца — в голубом, серо-полицейском и даже в цивильном — с револьверами в руках решительно двинулись к баррикаде. Когда до нее оставалось шагов пятнадцать и полковник уже начал радостно улыбаться, репетируя про себя ту ядовитую, полную горького сарказма и убийственного остроумия фразу, которую он непременно должен был сказать сейчас идиотам-поручикам, молчаливая преграда вспыхнула вдруг короткими огоньками и сухая револьверная дробь рассыпалась в воздухе. Шестнадцать братцев с непостижимой быстротой очутились за углом ближайшего сарая, трое ринулись в разные стороны, а еще столько же уже и не рыпались.
— Сидят, ваше высокоблагородие! — прохрипел унтер, прискакавший на одной ноге. — Дозвольте в лазарет, как я есть раненный на службе государю-императору.
— Господа офицеры! — в отчаянии закричал жандарм. — Это что же такое, господа? Не заставляйте меня писать на имя его высокопревосходи…
Он обнаружил поручиков возле бочки, на днище которой старший в чине ловко метал карты.
— Штосс, — пояснил он. — Соперник загадал на двух брюнеток.
— На Розу Треф и Гесю, что у мадам Переглядовой, — вздохнул младший. — Если повезет, я командую всеми армейскими силами. Кстати, полковник, кто это стрелял сейчас? Маневрируете, что ли?
Так обстояли дела внизу; полурота же, приведенная фельдфебелем на Верхнюю улицу, невероятно вдохновила застоявшихся жеребцов Изота: толпе, то бишь сходбищу, потребны не командиры и вожди, а сила и безнаказанность. Пристенковские жеребчики поперли на баррикаду, едва завидев солдат; фельдфебель и Изот благоразумно отстали, почему и сохранили свои жизни: защитников было очень мало, но Сергей Петрович заранее приказал стрелять только прицельно.
— Толпу можно остановить двумя способами: либо залпом на авось, но залп должен прозвучать впечатляюще; либо огнем наповал — по самым шустрым и горластым. Это наш способ, а поэтому прошу заранее выбрать цель и стрелять без промаха: времени на перезарядку нам не дадут и в живых, судя по всему, не оставят.
Из пятерых защитников промахнулись двое: неопытный Вася, рванувший спусковой крючок, и многоопытный отставной поручик, наделавший своим древним оружием много дыма и шума. Прибытков и Белобрыков уложили своих мгновенно, а Коля чуть завалил ствол: его жертва корчилась на земле и орала.
— Эй, банда! — крикнул бурский волонтер. — Заберите раненого. Даю слово, что не будем стрелять! Трое доброхотов, пригнувшись, добежали до подбитого, волоком оттащили за угол. Борис презрительно усмехнулся:
— Играем в благородство буров, Сергей Петрович?
— Никогда не берите на вооружение жестокость, Борис Петрович. Революция должна быть милосердной.
— И особый урок милосердия нам преподала Великая Французская революция на примере, скажем, мадам Ламбаль, не так ли?
Коля не принимал участие в диспуте. Молчал, невпопад улыбался и скверно стрелял, потому что никак не мог выбросить из памяти клумбу с георгинами. «Жаркая ты моя, — думал он, тихо улыбаясь. — Наплевать нам на батюшку: жена ты мне перед Богом, и увезу я тебя по-цыгански, если старик заартачится… А с другой стороны, может, я насильник? С одной стороны, она не отбивалась и целовалась, а с другой — ревела белугой: это как понимать? И, может, послать Бориску на переговоры с чертовым мельником, когда окончится вся эта заварушка?..» Понятное дело, что при таких мыслях было совсем не до прицельной стрельбы, и Коля регулярно заваливал ствол, виновато посматривая при этом на строгого командира.
Но и командир был сегодня весьма рассеян. Нет, он все замечал, все удерживал во внимании, но в то же время испытывал странное чувство раздвоенности. Стреляя, он думал, что напрасно написал столь откровенно Оленьке Олексиной; распоряжаясь обороной, вспоминал о ее рассудительности; распределяя людей, подсчитывал, сколько раз видел ее и чем была замечательна каждая встреча. Особенно одно свидание. Весной: на Пушкинской цвели каштаны. После литературного вечера, где разгорелся спор между ним и остальными, потому что он тогда позволил себе зло высмеять наивность доброго русского либерализма, умеющего красиво и прочувствованно говорить слова и решительно не желающего заниматься делом. Оля молчала во время спора, а он хотел понравиться и говорил красиво и иронично. А кончилось тем, что она впервые попросила проводить ее, но попросила, приказав, и он с радостью подчинился. И был вечер, и цвели каштаны, и шуршали шелка.