Витольд Гомбрович - Порнография
— Нервы!
— Это не нервы. Это знаете что? Перерождение. Перерождение смелости в страх. С этим ничего не поделаешь.
Он закурил сигарету. Затянулся, выдохнул дым.
— Понимаете, еще три недели назад передо мной была цель, задача, тот или иной объект операции, я вел борьбу… Теперь у меня ничего нет. Все упало, как, простите, подштанники. Теперь я думаю только о том, как бы со мной чего не случилось. И я прав. Тот, кто за себя боится, всегда прав! В том-то и беда, что я прав, только сейчас и прав! Но вы-то чего от меня хотите? Я уже пятый день здесь сижу. Прошу лошадей — не дают. Держите меня как в тюрьме. Что вы хотите со мной сделать? Я уже извелся в этой клетушке… Чего вы хотите?
— Успокойтесь, пожалуйста. Это нервы.
— Вы хотите меня прикончить?
— Ну, вы сгущаете краски.
— Не такой-то уж я дурак. Ведь я провалил дело… Беда в том, что я разболтал им о своем страхе, они уже знают. Пока я не боялся, они меня не боялись. Теперь, когда боюсь, я стал опасен. Я это понимаю. Мне нельзя доверять. Но я обращаюсь к вам как к человеку. Я так решил: встать, пойти к вам и поговорить начистоту. Это мой последний шанс. Я говорю с вами откровенно, потому что у меня нет другого выхода. Поймите — это заколдованный круг. Вы меня боитесь, потому что я боюсь вас, я вас боюсь, потому что вы меня боитесь. Я не могу вырваться из этого иначе как рывком, и поэтому, бац, я врываюсь к вам ночью, хотя мы и не знакомы… Вы интеллигентный человек, писатель, постарайтесь понять меня, подайте руку помощи, чтобы я мог выпутаться из этой истории.
— Что я должен сделать?
— Пусть мне дадут уехать. Ретироваться. Я только к этому стремлюсь. Ретироваться. Устраниться. Я ушел бы и пешком, но вы способны подкараулить меня где-нибудь в поле и… Я прошу вас переубедить их и разрешить мне уехать, ведь я уже никому не причиню вреда. Мне все это приелось, я больше не могу. Я хочу покоя. Одного покоя. Если мы разойдемся миром, не возникнет никаких проблем. Прошу вас, сделайте это, я вас умоляю, потому что, поймите, я уже не могу… Или помогите мне бежать. Я обращаюсь к вам, потому что не могу один противостоять всем, как пария. Дайте мне руку помощи, не бросайте меня. Мы не знакомы, но я выбрал вас. Я к вам обращаюсь. Зачем вы меня преследуете, если я уже обезврежен — и навсегда! Все кончено.
Неожиданно возникшая проблема этого человека, которого уже трясло… что мне сказать ему? Я еще был полон Вацлавом, а здесь передо мной этот человек, давящийся рвотой — хватит, хватит, хватит! — и молящий о пощаде. Как во внезапном озарении я понял всю неразрешимость ситуации: я не мог его оттолкнуть, ибо теперь его смерть усугублялась его трясущейся передо мной жизнью. Он пришел ко мне, он сблизился со мной и в результате вырос до гигантских размеров, его жизнь и его смерть вздымались теперь передо мной до небес. И одновременно его появление возвращало меня — освобождая от Вацлава — службе, нашей операции под руководством Ипполита, а он, Семиан, превращался лишь в объект нашей операции… и как объект был отброшен вовне, исключен из нашего круга, и я не мог даже поговорить с ним откровенно, я должен был соблюдать дистанцию и, не подпуская его к себе, маневрировать, хитрить… и мгновенно душа встала на дыбы, как лошадь перед непреодолимым препятствием… ведь он взывал к моей человечности и шел ко мне как к человеку, а мне нельзя было видеть в нем человека. Что мне ему ответить? Одно важно — не подпускать его к себе, не дать ему завладеть мной, пролезть в меня!
— Пан Семиан, — сказал я, — идет война. Страна оккупирована. Дезертирство в таких условиях — это роскошь, которую мы не можем себе позволить. Каждый должен следить за каждым. Вы это знаете.
— Это значит, что… вы не хотите… говорить со мной откровенно?
Он помолчал минуту, как бы смакуя молчание, которое все более нас разделяло.
— Пан, — сказал он, — с вас никогда портки не падали?
Я снова ничего не ответил, увеличив дистанцию.
— Пан, — сказал он терпеливо, — с меня все это спало — я безо всего. Поговорим без церемоний. Уж если я пришел к вам ночью как незнакомый к незнакомому, то давайте поговорим без уловок, хорошо?
Он замолчал и ждал, что я скажу. Я ничего не сказал.
— Мне безразлично ваше мнение обо мне, — добавил он равнодушно. — Но я выбрал вас — моим спасителем или убийцей. Что вы выберете?
Тогда я пошел на явную ложь — явную не только для меня, но и для него — и этим окончательно отбросил его от нашего круга:
— Я не знаю, что бы вам могло угрожать. Вы сгущаете краски. Это нервы.
Мои слова раздавили его. Он ничего не говорил — но и не двигался, не уходил… застыл в прострации. Будто лишил я его самой возможности уйти. Я подумал, что это может длиться часами, он не двигается, зачем ему двигаться — остается, угнетая меня своим присутствием. Я не знал, что мне с ним делать, — и он не мог мне в этом помочь, ведь я сам его отверг, отбросил и без него оказался в одиночестве перед ним же… Он был у меня в руках. И между мной и им не было ничего, кроме равнодушия, холодной антипатии, отвращения, он был мне противен! Собака, лошадь, курица, даже червяк были мне более симпатичны, чем этот мужчина уже в летах, потасканный, с лицом, на котором отпечаталось все его прошлое, — мужчина терпеть не может мужчину! Нет ничего более отвратительного для нас, мужчин, чем другой мужчина, — речь идет, разумеется, о мужчинах старшего возраста, с отпечатавшимся на лице прошлым. Непривлекателен он был для меня, нет! Не в силах он привлечь меня на свою сторону. Не мог он втереться ко мне в доверие. Не мог понравиться! Он отталкивал меня своей и духовной сущностью, и физической, как и Вацлав, даже сильнее — он отталкивал меня, как и я его отталкивал, и мы уперлись рогами, как два старых буйвола, — и то, что я ему был отвратителен в моей потасканности, еще более усиливало мое отвращение. Вацлав, а теперь он — оба омерзительны! И я с ними! Мужчина может быть сносен для мужчины только как отказ, когда он отказывается от самого себя ради чего-то — чести, добродетели, народа, борьбы… Но мужчина только как мужчина — какая мерзость!
Но он меня выбрал. Он ко мне обратился — и теперь не отступал и сидел передо мной. Я кашлянул, и это покашливание подсказало мне, что ситуация еще более осложнилась. Его смерть — хотя и отталкивающая — была теперь в двух шагах от меня, как нечто, чего невозможно избежать.
Лишь об одном я мечтал — чтобы он ушел. Я потом все обдумаю, сначала пусть он уйдет. Почему бы мне не сказать, что я согласен помочь ему. Это меня не связывало, я всегда мог использовать свое обещание как маневр и хитрость — в том случае, если бы я решился с ним покончить и рассказал бы все Ипполиту — ведь для целей нашей акции, нашей группы было бы даже полезно завоевать его доверие и им воспользоваться. Если бы я решился с ним покончить… Что мешает солгать конченому человеку?
— Послушайте меня. Прежде всего — возьмите себя в руки. Это главное. Завтра спуститесь к обеду. Скажите, что это был нервный кризис, который уже миновал. Что вы приходите в норму. Сделайте вид, что с вами все в порядке. Я, со своей стороны, тоже поговорю с Ипполитом и постараюсь как-нибудь устроить для вас этот отъезд. А теперь возвращайтесь к себе, сюда может кто-нибудь зайти…
Говоря это, я даже не понимал, что, собственно, говорю. Правда это или ложь? Помощь или предательство? Потом прояснится — а сейчас пусть уходит! Он встал и выпрямился, я не заметил, чтобы на его лице промелькнула хотя бы тень надежды, в нем вообще ничего не дрогнуло, он не пытался ни благодарить, ни, хотя бы взглядом, расположить к себе… зная заранее, что ничего не получится и ему ничего не остается, как только быть, быть таким, каков он есть, пребывать в своем бытии, неблагодарном и тягостном — уничтожение которого было бы, однако, еще более отвратительным. Он лишь шантажировал меня своим существованием, о, как же все по-другому с Каролем!
Кароль!
После его ухода я сел писать письмо Фридерику. Это был рапорт — я давал ему отчет об этих ночных визитах. И это был документ, в котором я уже открыто соглашался на сотрудничество. Соглашался в письменном виде. Шел на диалог.
11
На следующий день к обеду явился Семиан. Я встал поздно и сошел вниз как раз в тот момент, когда уже садились за стол, — тогда и появился Семиан, выбритый, напомаженный и раздушенный, с платочком, выглядывающим из карманчика. Это было гальванизацией трупа — ведь мы непрерывно убивали его в течение вот уже двух дней. Однако труп с галантностью гусара поцеловал ручки дамам и, поздоровавшись со всеми, заявил, что у него уже проходит случайное недомогание и что ему лучше — что ему надоело киснуть одному наверху «в то время, как все общество в сборе». Ипполит собственноручно пододвинул ему стул, быстро приготовили прибор, восстановилась, будто ничего и не произошло, наша к нему почтительность, и он уселся за стол — такой же властный и победительный, как и в первый вечер. Подали суп. Он спросил водки. Это стоило ему больших усилий — заставить труп говорить, есть, пить, силой одного лишь страха преодолеть свое всесильное бессилие. «С аппетитом у меня не очень, но этого супчика я попробую». «Я бы еще водки тяпнул, если позволите».