Роберт Вальзер - Разбойник
И вот, я продолжаю осуществлять директорскую функцию в этой разбойничьей истории. Я верю в себя. Разбойник мне не слишком доверяет, но я не придаю ровно никакого значения тому, верят в меня или нет. Я и сам в состоянии в себя верить. «Я в вас верю», — сказала мне как-то раз дама, но я счёл это словечко ласковой проказой, хотя, может статься, это было её искреннее мнение. Дама склонялась к этому самому мнению, что верит в меня, но чего стоят такие мнения. Мнения способны быстро изменяться, и вера также относится к разделу мнений. Нам не следует произносить вслух подобных вещей, потому что мы в состоянии представить себе затруднения, предстоящие тем, в кого мы верим и кто должен эту веру оправдать путём борьбы с трудностями. Выходит, что он, чтобы не доставить нам разочарования, вынужден не смыкать глаз. Ради нашей веры или только потому, что мы сказали, что верим в него, он обязан во всех обстоятельствах, будь они самые затруднительные, выстоять и добиться колоссального успеха, или же колоссального, непрекращающегося неуспеха, прямо как тот, кого в конце концов распяли. Я сказал даме, что польщён, но лучше бы она отказалась от веры в меня. Эта вера в кого-нибудь, не слишком ли удобная вещь? Самым легкомысленным образом можно отдаваться вере без остатка. Можно быть самой что ни на есть заурядной недостойностью, и при этом благочестиво веровать себе в кого-нибудь смелого и хорошего. Можно кушать шоколад и при этом беспрепятственно продолжать верить в персону, которой, вполне возможно, нечего кушать. Вера абсолютно не требует затрат. Вера в кого-то и его о том оповещение причинили миру наверняка как минимум столько же вреда, сколько принесли пользы. «Я в тебя верю», как внушительно это звучит, как будто от верования такого вот верующего бог весть как много чего зависит, как будто эта вера и есть сама важность и сам свет, а там, глядишь, и сам господь бог. Если я сломаю ногу, поможет ли мне тот, кто говорил, что верит в меня? Едва ли. Он и не узнает ничего о моём состоянии. Я не говорю сейчас о вере в небеса. У меня нет права делать теологические высказывания. Хотя право-то у меня, может быть, и есть, но зато нет никаких на то причин. Религия не попадает в рамки моих интересов. Я говорю только о том выражении, которое словно бы бытует в салонах. «Я в тебя верю». Естественно, один человек может верить в другого, если уж ему так хочется, но это не большая заслуга, и особенной глубиной ума эта мысль не отличается. Допустим, у домохозяйки есть муж-пьяница или ещё что похуже, и она ему всё равно говорит: «Я в тебя верю», и допустим, она действительно в него верит: перед такой женщиной я бы только усмехнулся, хоть и усмотрел бы в ней что-то прекрасное и трогательное. Если я не должен переносить никаких испытаний ради веры, то она не за то себя выдаёт. Такая вера не более чем снисходительный жест, а вовсе не то, что подразумевается под верой. Кто действительно верит, да так, что приходится бороться с собой, тот об этом не говорит, не произносит ни слова, а только верит, страдает и верит. Но это редкость, невозможная без благородства личности и не имеющая ничего общего с собачьей преданностью, которая есть феномен естественный и не затрагивающий мыслительной деятельности. Человек верующий, определённо, обязан молчать. Говорить о вере значит убивать её. Но и тогда вера остаётся всего лишь простым, дешёвым состоянием души, которое можно форменно подобрать на улице. Потому что верой ничего, совершенно ничего не добьёшься, ни малейшего толка. Молчишь и веришь. Это всё равно что механически вязать носок. В этом есть мечтательность, безбрежность. Просто доверяешь, просто усаживаешься в какое-нибудь убежденьице, как птичка в гнёздышко, или как когда забираешься в гамак и качаешься, овеянный приятными мыслями, как ароматом цветов. Посметь встать у кого-нибудь на пути, встряхнуть, схватить и сказать: ты пойдёшь этим путём и по этой дороге, потому что я, я так хочу, — в этом гораздо больше смысла. Из этого может что-нибудь получиться, а в одной только вере нет заслуги, потому что тому, в кого я верю, способен помочь только он сам, а я для него всё равно что воздух, а если и не совсем, то, во всяком случае, не представляю большого значения. Мне в тысячу раз милее, если в меня не верят, не любят, потому что это только в тягость. Создаётся чувство, будто волочишь за собой какой-то груз. Многим людям приходилось таскать на себе любовь других. В них верили, их уважали, и всё равно в роковой час преспокойно оставляли на произвол судьбы, причём вознося руки в удивлении, что те, чьим прямым долгом была неприкосновенность, к которой их обязывала приданная им цена, вдруг оказались небезупречны. Она в меня верила, а в то же самое время или чуть ранее другая дама в наплыве дурного настроения подпустила мне шпильку: «Да уж, вы господин что надо. Вам бы сильно повезло, если бы вы действительно были тем, чем хотите казаться». Если не обращать на них внимания, они в тебя верят. А если хочешь, чтобы в тебя верили, что может быть очень даже и приятно, то забудь о них. Тогда они о тебе вспомнят. Когда ты нуждаешься в их вере, у них её нет, потому что в таком случае вера уже не удобна и перестаёт быть тем, чем является по сути: удовольствием. Среди сильных мира сего, т. е. в салонах, вера всего лишь изящно-чувствительное времяпровождение. В низших сословиях она может быть связана с ограничениями и лишениями, но и здесь вера не в большой цене и не приносит больших плодов. Разбойник не верил в Эдит ни на ноготок мизинца, но он любил её. Любовь — это целый мир, который лишь граничит с регионами веры и надежды. Если бы это был один и тот же мир, то у него и название было бы всего одно. Любовь это нечто целиком и полностью независимое. Вера же нечто нуждающееся. Надежда попрошайничает. Разбойник отвергал как надежду, так и веру. Ему нужна была собственность, и она у него имелась.
Рассматривать свои страдания скучно и пресно, а чужие, наоборот, увлекательно. Эти две заядлые посетительницы ресторана, например, казались разбойнику почти беднягами. Они вечно суетились в поисках хоть крупинки счастья. Да, так они выглядели. «Никогда нельзя позволять своей внешности выражать тоску, жажду жизни, вообще жажду, — так он думал, — хорошо это не выглядит, а нам надо выглядеть так, чтобы нас ценили и любили. Те, у кого на лбу написано, что ищут любви, не найдут ни милости, ни любви, только насмешку. Кто покоится в себе, в ком есть законченность, кто доволен собственным существованием, кто выглядит умиротворённо, тот вызывает к себе любовь. А тем, кому, судя по всему, чего-то не достаёт, не только ничего не дают, но ещё и отнимают всякую волю к веселью, так уж и не как иначе устроен этот свет. Кто кажется довольным тем, что имеет, получает перспективу на приумножение собственности, ведь по отношению к нему людям свойственна благотворительность, поскольку сразу заметно, что этот человек умеет хранить имущество, — вот что необходимо иметь в виду. О, он жалел этих двух дам, которые дамами не являлись, потому что хоть и немного нужно, чтобы быть дамой, это немногое способно очень много значить. Женщина, желающая быть дамой, должна, в первую очередь, сделаться редкостью, нечасто появляться на глаза, чтобы дать возникнуть чувству, или же мысли, что она вечно занята где-нибудь приятными и осмысленными делами, развлечениями, вращается в беззаботном и высокодуховном обществе, находится в турне или, может быть, играет в тенис на залитом солнцем корте, сидит в креслах, причём возложив миниатюрные ступни на низкую табуреточку, и эту картину без всяких затруднений можно себе вообразить. За рукодельем или с учёным или неучёным журналом в руках тоже можно вообразить себе даму, короче говоря, надо быть тем, о чём обычному человеку случается порой замечтаться. Когда же обычный молодой человек видит рассматриваемую особу снова и снова, то не думает о ней, а если и думает, то самым обычным способом и невольно начинает критиковать, раздирает, разлагает её на составляющие и разделением, проверкой, разложением умаляет её, пока она не станет совсем уж презренной, а всё из-за того, что его взгляд слишком часто на неё натыкался. Это доскональное рассматривание и изучение женщин мужчинами — вообще вещь убогая и отвратительная. Взгляд прогуливается без стеснения и оглядки лишь по силуэтам женских очертаний и не совершает тем самым ничего ни умного, ни хорошего, только разрушает, потому что проявляет нелюбовь, а поскольку так делают многие и на улицах, и в заведениях, то женщине, которой хочется сохранить изящность и очарование, нужно об этом знать и насколько возможно редко оказываться в случайных компаниях, где безразличие и безответственность задают тон со времён Рима и Греции. Соблюдение приличий вещь испокон необходимая, а размашистые и беспечные прогуливания неприличны для нежности, поскольку безразборная необдуманность ведёт к грубости, а однообразие и отупляющая привычность, поверьте, сразу же отпечатываются как в лице и во всех движениях, так и в манере речи, так и во внешности вообще. В женщине же, стремящейся быть настоящей дамой, всегда должно словно, скажем так, веять, нет, лучше сказать, дышать, или ещё лучше, проглядывать и звучать что-то новое и свежее — невинность, утончённость забот, широта мысли, я имею в виду, не в интеллектуальном, а в естественном, светском смысле. Она должна казаться красиво нарисованным рисунком, двигаться, словно поэма, словно изречение, которого никто ещё не читал и которое не все ещё слыхали, несмотря на всю его ценность. В настоящей даме есть что-то нетронутое, хотя она вовсе не обязана быть воплощением безупречности; достаточно отличаться от других женщин определённым благородным блеском, а самое благородное — это чтобы где-нибудь и как-нибудь без дамы нельзя было обойтись, и чтобы развлекаться, и жить потихоньку, медленно вызревая, как плод на дереве под покровом листвы, и люди, завидев такую женщину, тоже невольно приобретут оттенок благородства, невольно вынесут урок из её вида, попадут в положение, в котором готовы взглядом и выражением лица проявлять почтение, ведь пиетет есть основа и опора, или скажем, фундамент, на котором держится общество. Что-то совсем уж тривиально и почти слишком умно и правильно я рассуждаю. Как жаль. И непременно возвращаюсь к Сельме — в ней есть нарочитая дамообразность. О, как обозначилась в ней дама, когда она сказала разбойнику: «В следующий раз не вздумайте позволить себе что-либо подобное». Просто прелесть, в какой степени она была способна уничтожать его при помощи взгляда. Она как раз вытирала пыль у него с письменного стола. Он сидел прямо у неё за спиной и от нечего делать положил руку ей на талию. В шоке развернулась она к нему лицом и молчала целых две минуты. Чего ни уместилось в эти две жуткие, длинные, но опять же и короткие минуты! Целый мир размышлений. Наконец, она поняла, как взять себя в руки, и произнесла вышеупомянутую фразу, совершенно его умалив. «У такого человека как вы, — добавила она, — нет никакого права на светские манеры». Он не стал заставлять её повторять дважды, одного раза ему вполне хватило, так что, полон смущения, но и решительности, он сказал ей: «Вы обладаете лёгким станом». Она закричала: «Чем-чем я обладаю?» И ещё две полных минуты она обмеряла его голубым чудом блеска от пары глаз родом из лучшего семейства, а он спокойно подставлялся обмерам и взирал на неё со всей доброжелательностью, пока из её рта не донеслось: «И всё же вы милый человек, несмотря ни на что. Должна вам это сказать. Так что когда-нибудь, при подходящем случае, вам будет дозволено повторить то, на что вы сегодня решились». «Теперь я уж точно не стану этого делать, раз вы позволили». В ответ она снова пронзительно расхохоталась, а он расслышал лёгкие шаги студентки в коридоре, и странно, как студентка путём этих шагов, которые он слышал, не видя, превратилась для него в даму. Во всю четверть года он видел её от силы раза четыре. «У неё беспорядок. Думаете, она в состоянии хотя бы заправить постель?» Фрейлейн Сельма сказала это разбойнику, видя его почитание студентки, которое было ей не очень-то по душе. «А почему дама обязана следить за порядком в комнате», — ответил он. «Дама? За это замечание, которым я не могу иначе, как пренебречь, вы заслуживаете получить расчёт. Что вы себе позволяете? В этом доме, который принадлежит мне, есть всего одна персона женского вида, которая вправе носить и волочить за собой звание дамы, и это я, вы всё поняли? А ведь вы живёте у меня в своё удовольствие». С этими словами её происходящее из лучших кругов лицо осветилось неописуемым самодовольством, и она перешла, ощутив прилив сил, к атаке: «Дыра, которую вы вашими сигаретами прожгли мне в диванном чехле, в таком случае будет включена вам в счёт, так и знайте. А в утешение я сейчас мигом принесу роман, в который и попрошу вас углубиться». Она вышла, вернулась с книгой в руке, и разбойник послушно в тот же день начал читать, но содержание книги его утомило, и мы не преминём рассказать, почему. Речь шла о женщинах, имевших все поводы проявлять скромность, поскольку они не умели ничего, кроме как немножко наигрывать по нотным тетрадям сонатины и проч. и ещё, например, прогуливаться по рынку, делая покупки, и вот этих самых женщин провозглашали высокими дамами, что звучало вполне дурным тоном. «Что-то тут слишком много смысла, слишком много апломба придаётся буржуазному классу», — и разбойник позволил себе зевнуть. Нечто недостаточно в себе обоснованное кипело и бурлило в этой книге. Боже, как важно вышагивали фигурки при полной поддержке автора. Если бы фрейлейн Сельма услышала, что он пробормотал себе под нос, она бы снова выпрямилась перед ним во весь рост, — но он оставил впечатления при себе. А потом он сказал: «Эта книга написана для той многочисленной публики, которая не знает жизни, и, к сожалению, это одна из тех многочисленных книг, что сеют надменность в ничтожных существованиях».