Анатоль Франс - Боги жаждут
В следующие дни Эваристу пришлось одного за другим судить: бывшего дворянина, изобличенного в уничтожении зерна с целью довести народ до голода; трех эмигрантов, вернувшихся во Францию, чтобы разжечь в ней гражданскую войну; двух девиц из Пале-Эгалите; четырнадцать заговорщиков-бретонцев — женщин, стариков, юношей, хозяев и слуг. Преступление было доказано, закон — точен. В числе подсудимых была женщина лет двадцати, в расцвете молодости и красоты, которой близость неизбежного конца сообщала особое очарование. Ее золотистые волосы были перевязаны голубой лентой, а батистовая косынка прикрывала гибкую белую шею.
Эварист неуклонно голосовал за смертную казнь', и всех обвиняемых, за исключением одного старика-садовника, отправили на эшафот.
В течение следующей недели Эварист и его товарищи скосили сорок пять мужчин и восемнадцать женщин.
Судьи Революционного трибунала не делали различия между мужчинами и женщинами, руководствуясь в этом отношении принципом не менее древним, чем само правосудие. И если председатель Монтане, тронутый мужеством и красотою Шарлотты Корде, пытался спасти ее, прибегнув ради этого к подлогу, за что и был смешен с должности, то в большинстве случаев женщин опрашивали без всяких поблажек, в соответствии с общими правилами судопроизводства. Присяжные побаивались женщин, опасались их лукавства, их всегдашнего притворства, их чар. Не уступая в смелости мужчинам, они тем самым давали Трибуналу основания обращаться с ними, как с мужчинами. Большинство тех, кто их судил, люди, в которых чувственность спала или пробуждалась лишь в положенное время, нисколько этим не смущались. Они приговаривали женщин к гильотине или оправдывали их, руководствуясь совестью, предрассудками, рвением, степенью своей любви к республике. Почти все женщины являлись в суд тщательно причесанными и одетыми с той изысканностью, какая только была возможна в их грустном положении. Но между ними было мало молодых и еще меньше красивых. Тюрьма и заботы иссушили их, яркий свет в зале выдавал их усталость, их страх, подчеркивал поблекшие веки, нездоровый румянец, бледные, судорожно сжатые губы. Но все-таки в роковом кресле не раз можно было увидать молодую, прекрасную, несмотря на бледность, женщину, глаза которой, подернутые мрачной тенью, казалось, были затянуты томною поволокой страсти. Сколько присяжных при таком зрелище испытывало нежность или раздражение! Сколько их, в глубине своей развращенной души, пытались проникнуть в самые сокровенные тайны этого создания, которое они представляли себе одновременно живым и мертвым! Сколько таких судей, вызывая перед собой сладострастные и кровавые картины, не отказывали себе в жестоком удовлетворении предать в руки палача вожделенное тело жертвы! Обо всем этом следовало бы, может быть, умолчать, но отрицать это, зная мужчин, нельзя никак. Эварист Гамлен, холодный и сведущий художник, признавал только античную красоту, и красота не столько волновала его, сколько внушала ему уважение. Его классический вкус был столь строг, что редкая женщина нравилась ему: он был нечувствителен к прелести миловидного личика так же, как к краскам Фрагонара или формам Буше. Чтобы испытывать желание, он должен был глубоко любить.
Как большинство его товарищей по Трибуналу, он считал женщин опаснее мужчин. Он ненавидел бывших принцесс, которые представлялись ему, в ночных кошмарах, делающими вместе с Елизаветой и австриячкой пули для убийства патриотов; он ненавидел также всех этих подруг финансистов, философов, писателей, повинных в том, что они предавались чувственным и духовным наслаждениям и жили в такое время, когда жилось привольно. Он ненавидел их, не признаваясь самому себе в этой ненависти, и когда ему приходилось судить одну из таких женщин, он приговаривал ее к смерти, давая волю кипевшей в сердце злобе, но убежденный, чго действует справедливо и в интересах общего блага. Н его честность, его мужское целомудрие, его холодная рассудительность, его преданность государству, его добродетели подводили под секиру одну трогательную головку за другой.
Но что случилось, — что означает это чудо? Еще недавно надо было разыскивать виновных, прилагать старания, чтобы обнаружить их в убежищах, и чуть не насильно вырывать у них признание в преступлении. А теперь это уже не охота со сворою ищеек, не преследование робкой дичи: теперь жертвы уже со всех сторон сами предлагают себя. Дворяне, девицы, солдаты, публичные женщины потоком устремляются в Трибунал, торопят судей, медлящих с приговором, требуют смерти, как права, которым им не терпится воспользоваться. Как будто недостаточно того множества людей, которыми наполнили тюрьмы ревностные доносчики и которых общественный обвинитель со своими помощниками с трудом успевают провести перед Трибуналом, — надо еще заботиться о казни тех, кто не хочет ждать! А сколько есть и таких, еще более горячих и гордых, которые, не желая уступать эту честь судьям и палачам, сами убивают себя! Жажде убийства соответствует жажда смерти. Вот, в Консьержери, молодой военный, красавец, пышущий здоровьем, любимый; он оставил в тюрьме обаятельную любовницу, которая сказала ему: «Живи для меня!» Но он не хочет жить ни для нее, ни для любви, ни для славы. Обвинительным актом он разжег трубку. И. республиканец до мозга костей, ибо он страстно любит свободу, он объявляет себя роялистом для того, чтобы умереть. Трибунал прилагает все старания, чтобы оправдать его, но обвиняемый оказывается сильнее: судьи и присяжные вынуждены уступить. От природы беспокойный и добросовестный ум Эвариста под влиянием уроков якобинцев и окружающей жизни стал подозрителен и тревожен. Когда ночью, направляясь к Элоди, Эварист проходил по плохо освещенным улицам, ему казалось, что сквозь отдушину он видит в погребе доску для печатания фальшивых ассигнаций; за пустой лавкой булочника или бакалейного торговца ему мерещились целые склады, ломящиеся от съестных припасов, припрятанных с целью спекуляции; за ярко освещенными окнами ресторанов ему чудились речи биржевиков, обсуждающих за бутылкой боннского вина или шабли, как довести страну до гибели; в зловонных переулках он видел веселых девиц, готовых под рукоплескания молодых щеголей втоптать в грязь национальную кокарду; на каждом шагу он встречал заговорщиков и изменников. И он думал: «Республика! Против стольких врагов, тайных и явных, у тебя есть одно только средство. Святая гильотина, спаси отечество!..»
Элоди ожидала его в своей голубой спаленке, над «Амуром-Художником». Чтобы он знал, что можно войти, она ставила на подоконник, рядом с горшком гвоздики, зеленую леечку. Теперь он внушал ей ужас, казался каким-то чудовищем: она боялась его и в то же время обожала. Всю ночь напролет кровожадный любовник и сладострастная девушка, не размыкая неистовых объятий, молча обменивались яростными поцелуями.
XIV
Встав на рассвете, отец Лонгмар подмел комнату, затем отправился на улицу Ада прослушать обедню в часовне, где обязанности пастыря нес один из священников, отказавшихся присягнуть конституции. В Париже было множество таких убежищ, в которых послушное духовенство тайно собирало небольшие паствы. Секционная полиция, несмотря на всю настороженность и подозрительность, закрывала глаза на эти потаенные приюты веры, из опасения возмутить верующих, а также из остатка благоговения перед святыней. Варнавит попрощался со своим хозяином, который с трудом уговорил его вернуться к обеду, да и то лишь после того, как гостю было обещано, что трапеза не будет ни обильной, ни изысканной.
Оставшись один, Бротто затопил маленькую плиту; готовя трапезу монаху и эпикурейцу, он перечитывал Лукреция и размышлял о человеческой судьбе.
Этот мудрец нисколько не удивлялся, что жалкие существа, ничтожные игралища стихийных сил, обычно оказываются в нелепом и тяжелом положении, но он имел слабость думать, будто революционеры злее и глупее других людей, что, разумеется, было уже идеологией. Впрочем, он не был пессимистом и не находил, чтобы жизнь была из рук вон плоха. Он восхищался природой в некоторых ее проявлениях, особенно небесной механикой и физической любовью, и кое-как приспособлялся к тяготам жизни, в ожидании того неизбежного дня, когда ему уже не придется испытывать ни страха, ни желаний.
Он тщательно раскрасил несколько плясунов и сделал Церлину, походившую на Розу Тевенен. Эта женщина нравилась ему, и, в качестве эпикурейца, он вполне одобрял сочетание атомов, ее составлявших.
В этих делах он провел все время до возвращения варнавита.
— Отец мой, — сказал он, открывая ему дверь, — я предупредил вас, что трапеза будет скудная. У нас нет ничего, кроме каштанов. Да и они почти совсем без приправы.
— Каштаны! — воскликнул, улыбаясь, отец Лонгмар. — Лучшего блюда не бывает. Мой отец, сударь, был бедным лимузинским дворянином, все имущество которого заключалось в разрушенной голубятне, запущенном плодовом саде и небольшой каштановой рощице. Он и вся его семья, состоявшая из жены и дюжины ребят, питались только крупными зелеными каштанами, однако все мы выросли сильными и здоровыми. Я был самым младшим и самым буйным: отец шутя говаривал, что мне следовало бы отправиться в Америку и заняться там морским разбоем… Ах, сударь, как чудесно пахнет ваш суп из каштанов! Он напоминает мне стол, окруженный венцом ребят, которым улыбается мать.