Михаил Алексеев - Мой Сталинград
– Братцы!.. На-а-а-ши! Наши танки-то!.. На них звезды!.. Наши!.. Ура-а-а-а!!!
Будь мы в ином положении, то легко и раньше определили бы, что перед нами свои, но не вражеские танки: у немцев на ту пору не было таких ни по величине, ни по форме; к нам – теперь уже вплотную – подошли «тридцатьчетверки», а чуть позади, приотстав малость или просто прикрывая устремившихся вперед, наползали два непомерно громадных «KB» [15]. Резко притормозив и окутавшись налетевшей ими же поднятой плотной тучей пыли, танки на какую-то минуту как бы вовсе исчезли из наших глаз. Вслед за тем рыжее раскаленное солнцем густое пыльное облако налетело и на нас, и, поскольку в степи было совершенно безветренно, мы и танкисты какое-то время были невидимы друг другу. Однако сквозь завесу прорвался к нам небольшого роста человек в черном комбинезоне и танкистском шлеме. Он что-то кричал нам, но мы не могли его слышать, – кинулись на него, мяли по очереди, а из глаз наших текли молчаливые слезы безмерной радости.
– Где... где немцы?! – кричал танкист, вырываясь из объятий.
Облако, успевшее набить наши глотки, ноздри и уши горячей пылью, поредело, и сквозь муть мы сейчас видели перед собой не одного, а нескольких танкистов, выскочивших из люков. Увидели и сами танки, их было не менее десяти. Фырча приглушенными моторами, словно кони, разгоряченные бешеной скачкой, машины стояли в нетерпеливом ожидании, готовые в любую минуту сорваться с мест.
– Откуда вы?.. Где немцы-то? – кричал все тот же, кто первым подскочил к нам (очевидно, командир отряда). – Да вы что, оглохли?.. Я кого спрашиваю?! Какого же вы х... молчите? – и концовка фразы, оснащенная энергичным, хорошо знакомым, а сейчас даже очень необходимым словом, быстро вернула нас к действительности. Первым опамятовался Усман Хальфин, за ним – я, потом Гужавин; перебивая друг друга и размахивая руками, мы показывали туда, куда направлялась основная часть нашей дивизии, та, что увлекла за собой и главные силы немецких танковых корпусов.
– Много вы видели танков-то? – в последнюю минуту спросил командир отряда.
– Тьма-тьмущая!
Танковый командир безнадежно махнул рукой, выругался еще ядренее, подбежал к своей машине и, как сурок в своей норе, укрылся под тяжеленной крышкой люка. Сделал он это с невероятной быстротой. Одновременно с ним сделали то же самое и остальные танкисты. Грозные махины, взревев, помчались... Помчались все-таки туда, куда, хоть и не очень толково, указывали им мы.
Выйдя из нового, еще более густого удушливого облака (поскольку пыль перемешалась с дымом, коим фыркнули выхлопные трубы танков), – выйдя из этой вонючей завесы, поставленной перед нами двинувшимися на юго-запад машинами, мы все разом рухнули на траву, будто кто-то невидимый ударил по нашим ногам. Лежали навзничь.
«Сколько же нас осталось? – привстав, я начал считать. Пересчитав, ужаснулся: большая половина из тех, что вышли с нами вместе из-под Абганерова, находилась теперь где-то там, где враг пустил в дело свои главные ударные силы. Что с ними? Что с Димой Зотовым, с его взводом, в котором был один из самых лучших заряжающих в роте Степан Романов? Где Кузьмич? Где Зельма? Где они? Удалось ли хоть кому-нибудь вырваться, остаться в живых?.. И, потом, что все это значит? Почему на родной земле, в этой до слез дорогой, до последнего полынка знакомой, извечно нашей, возлюбленной русскому сердцу степи явившиеся невесть откуда пришельцы устроили охоту за нами, гоняют и расстреливают нас, как зайцев? Кто их звал, впустил сюда, этих свирепых, одетых в броню охотников? Ведь совсем недалеко отсюда и мое село, с его речкой Баландой, с Вишневым омутом на ней, с дедушкиным садом против этого омута, с лесом, где не отыщется ни одной тропинки, по которой не хаживали бы мои босые ноги; с Ближним, Средним и Дальним переездами через неглубокий овраг, проделанный вешними шальными водами с восточной стороны леса; большими и малыми лугами, превращающимися в озера все от тех же вешних вод, куда прилетает неисчислимое множество разнопородных утиных семейств, где кружится с жалобным, покалывающим твое сердце криком стая чибисов; с полями, где теперь заканчивается жатва и остаются разве что одни дозревающие подсолнухи с их опущенными чуть ли не до самой земли тяжелыми плоскими головками, – на многих из них сейчас отдыхают насытившиеся ленивые грачи; с кочетиной трехкратной перекличкой во всех дворах; со звонкими ударами теплых молочных струй о дно подойника в утреннюю и вечернюю пору; с бабьей веселой перебранкой у выгона, где собирается скот, чтобы под пастушьим кнутом отправиться на пастбище... О, сколько этих „подробностей“ жгуче и сладко коснулось сердца и выдавило слезу в подсохших было глазах! Неужто и там назавтра будут они, эти?.. Точно сильная пружина вскинула меня вверх, поставила на ноги: зачем же мы остановились, задержались тут? Мы ведь не дошли до Червленой? И где она, эта Червленая? Может, и там уже немцы, а наши танкисты, с которыми мы встретились, промчались левее их?.. Куда нам теперь? Правее, левее или прямо на восток двинуться?..
Я начал тормошить минометчиков:
– Вставайте, ребята! Нельзя нам задерживаться!
17
Люди слышали, конечно, мой голос, но никто даже не шевельнулся: страшная усталость и нервное перенапряжение напрочно пригвоздили их к земле. Поняв, что мне их не поднять, я вновь опустился на серую от пыли, окропленную местами каплями мазута траву, и, медленно обводя глазами такие же серые, как эта трава, лица бойцов, задумался. Что же это за люди, много ли я о них знаю? Между тем у каждого из них – своя судьба, свои приводные ремни, связывающие человека и с этой землей, и со своей семьей, и с множеством других людей, о которых я ничегошеньки не знаю. Сами же бойцы по большей части – народ неразговорчивый, не склонный впускать в тайники своей души посторонних, нередко даже очень близких им. Впрочем, бывают моменты, когда душа как бы сама собой открывается, растворяется для других без спросу. Такое случилось, например, совсем недавно, после гибели Гайдука, Давискибы и Кучера, после помешательства Жамбуршина, – такое случилось с рядовым Степаном Романовым, помянутым чуть выше. Остаток дня и всю следующую ночь он ни на минуту не прилег в своем окопчике, все ходил и ходил от одного блиндажика к другому, нигде не задерживаясь, явно нудился человек, – наконец, отдернув плащ-палатку, которой был прикрыт вход в мою землянку, нерешительно попросился:
– К вам можно, товарищ политрук?
– Входи, входи, Романов! – я узнал его по голосу. – Что у тебя?.. Заходи!
Степан протиснулся и присел у порожка, подвернув под себя правую ногу, как обычно делают все деревенские мужики, когда входят в дом своих знакомых. Я осветил его лицо трофейным фонариком, ссуженным мне Усманом Хальфиным, но рассмотреть не успел: Романов прикрылся тыльной стороной ладони. И только когда я выключил светильничек, он заговорил:
– Вы уж простите меня, товарищ политрук. Чтой-то места не нахожу, слоняюсь вот... покою никому не даю. Чтой-то вот тут неладно, – наверное, он дотронулся рукой до груди, но в темноте я этого не увидел. – Закурить у вас можно, товарищ политрук? Вы ведь сами-то не курите.
– Это не важно. Кури, кури.
Слышно было, как солдат (Романову было под тридцать), пошарив в карманах, налаживал кресало (спички у него были, но он их берег); послышался характерный стук камней, высекающих искры. Какая-то из них оказалась самой большой, и красная точка возгоревшегося трута пробежала возле склоненного лица курильщика. Пыхнув раз и два цигаркой, Романов, после долгого молчания, заговорил:
– У меня ведь, товарищ политрук, жизнь-то была несладкой...
– А ты бы рассказал. Все равно нам теперь не заснуть, – сказал я, поняв, что как раз этого-то и хотелось потревоженной душе человека.
– Да что ж тут рассказывать. Жизнь как жизнь. Как у всех...
Я молчал, уверенный, что сейчас Степан все-таки начнет свою исповедь. И не ошибся.
– Да что тут рассказывать? – повторил он, прерывисто вздохнув, как бы собираясь с силами. – Родился я в одна тысяча девятьсот тринадцатом году в селе Александровка. Есть такое в Вишневском районе Акмолинской области. Это не так уж далеко от города, откуда мы с вами отправились на фронт. Жил и работал в семье отца. Родная мать умерла в двадцатом... нет, в девятнадцатом году. От тифа. На руках батьки осталось нас пятеро детей да еще и бабушка, отцова мать. Последний ребенок был совсем крохотный. Грудной. – Степан помолчал, стряхнул пепел с цигарки, который рассыпался по землянке вместе с красными мелкими искрами, глубоко затянулся дымом, с шумом выпустил его (похоже, через ноздри) и продолжал: – Отцу, видно, стало невмоготу. Женился. Взял женщину с двумя детьми – мало ему было своих! – семейство наше увеличилось до десяти душ. Мачеха наша была молодая. Вскорости и от нее появилось двое. Теперь под нашей крышей было уже двенадцать. Дюжина...