Малыш - Альфонс Доде
Шум доносился из залы первого этажа. Попойка была, очевидно, в самом разгаре, судя по тому, что, несмотря на холод, оба окна были раскрыты настежь.
Я занес уже ногу на первую ступеньку крыльца, как вдруг услышал нечто такое, что заставило меня сразу остановиться и оцепенеть: это было мое имя, прозвучавшее среди громких взрывов хохота. Обо мне говорил Рожэ и, – странная вещь, – всякий раз, когда произносилось имя Даниэля Эйсета, слушатели покатывались со смеху.
Движимый мучительным любопытством, чувствуя, что я услышу сейчас что-то необычайное, я отошел и, не замеченный никем, благодаря снегу, заглушавшему, подобно мягкому ковру, мои шаги, проскользнул в одну из беседок, находившуюся как раз под открытыми окнами.
Всю жизнь я буду видеть перед собой эту беседку. Всю жизнь буду видеть покрывавшую ее сухую, мертвую зелень, грязный сырой пол, маленький зеленый стол и деревянные скамейки, с которых стекала вода… Сквозь лежавший на ней снег еле проникал дневной свет; снег медленно таял, и на голову мне одна за другой падали холодные капли…
Там, в этой черной и холодной, как могила, беседке, я узнал, как злы и подлы могут быть люди; там я научился сомневаться, презирать, ненавидеть… Да сохранит тебя Бог, читатель, от такой ужасной беседки!.. Неподвижный, затаив дыхание, красный от гнева и стыда, я слушал, что говорилось в кабачке Эсперона.
Мой добрый друг, учитель фехтования, болтал без умолку… Он рассказывал о случае с Сесиль, о любовной переписке, о приезде супрефекта в коллеж и не жалел красок и выразительных жестов, которые, вероятно, были очень комичны, судя по восторженным возгласам его аудитории.
– Вы понимаете, голубчики, – говорил он насмешливым тоном, – что я недаром в течение трех лет играл в комедиях на сцене театра зуавов[23]. Клянусь вам, была минута, когда я думал, что дело мое проиграно и что мне никогда уж больше не придется пить в вашей компании доброе винцо старика Эсперона… Правда, маленький Эйсет ничего не рассказал, но время для этого еще не ушло, и, между нами говоря, я думаю, что ему только хотелось предоставить мне честь самому на себя донести… А потому я сказал себе: «Смотри в оба, Ружэ, и начинай свою главную сцену!»
И мой добрый друг, учитель фехтования, немедленно принялся играть свою «главную сцену», то есть изображать все то, что произошло между нами в это утро у меня в комнате. А! Негодяй! Он ничего не забыл… Театральным тоном он кричал: «Моя мать! Моя бедная мать!» Потом, подражая моему голосу: «Нет, Рожэ! Нет! Вы отсюда не выйдете!» Главная сцена была действительно в высокой степени комична, и все присутствующие умирали со смеху. Я чувствовал, как горькие слезы катились у меня по щекам, меня трясло, в ушах звенело. Я понял теперь всю омерзительную комедию этого утра; понял, что Рожэ умышленно посылал мои письма непереписанными, чтобы оградить себя от всяких случайностей; узнал, что его мать, его бедная мать, умерла двадцать лет назад и что я принял металлический футляр его трубки за пистолетное дуло.
– А прекрасная Сесиль? – спросил один из благородных людей.
– Сесиль уехала, ничего не рассказав. Она славная девушка.
– А маленький Даниэль? Что с ним теперь будет? – Ба!.. – ответил Рожэ.
За этим последовал жест, заставивший всех рассмеяться. Этот смех окончательно вывел меня из себя. Мне захотелось выскочить из беседки и внезапно предстать перед ними подобно привидению. Но я сдержал себя. Я и без того был достаточно смешон. Подали жаркое. Начались тосты.
– За здоровье Рожэ! За здоровье Рожэ! – кричали собутыльники.
Я не мог дольше там оставаться, – я слишком страдал. Не думая о том, что меня могли заметить, я кинулся бегом через сад. Одним прыжком я был у калитки и пустился бежать, как безумный.
Ночь надвигалась безмолвная, и на всем этом громадном снежном поле, уже окутанном вечерними сумерками, казалось, лежала печать глубокой тоски.
Я бежал так некоторое время, подобно раненому козленку, и если бы «разбитые, истекающие кровью» сердца не были только поэтической метафорой, то вы нашли бы там, позади меня, на этой белой равнине, длинный кровавый след…
Я чувствовал, что погиб. Где достать денег? Что сделать, чтобы уехать отсюда? Как добраться до моего брата Жака? Если бы я и выдал Рожэ, все равно это не помогло бы мне… Теперь, когда Сесиль уехала, он стал бы все отрицать.
Наконец, измученный и обессиленный ходьбой и отчаянием, я упал на снег у каштанового дерева. Я, может быть, пролежал бы там до утра, плача и не имея даже сил думать, как вдруг далеко, далеко, в стороне Сарланда, я услыхал звон колокола. Это был колокол коллежа. Я обо всем позабыл, – этот звон вернул меня к жизни. Надо было возвращаться и наблюдать за игрой детей в гимнастическом зале во время перемены… Когда я вспомнил об этом зале, в голове моей мелькнула новая мысль… В ту же минуту рыдания мои прекратились. Почувствовав себя сразу более сильным и более спокойным, я встал и твердыми шагами человека, только что принявшего непоколебимое решение, направился по дороге в Сарланд.
Если вы хотите знать, какое непоколебимое решение принял Малыш, последуйте за ним в Сарланд через всю эту белую равнину и дальше по темным грязным улицам города до самого здания коллежа; войдите вслед за ним во время перемены в гимнастический зал и обратите внимание на то, с каким странным упорством он смотрит на большое железное кольцо, раскачивающееся посреди комнаты; а по окончании перемены последуйте за ним в класс, поднимитесь вместе с ним на кафедру и через его плечо прочтите полное скорби письмо, которое он пишет среди шума и гама бушующих детей..
«Господину Жаку Эйсету
Улица Бонапарта. Париж.
Прости мне, мой дорогой Жак, то горе, которое я сейчас причиню тебе. Я еще раз заставлю тебя заплакать, – тебя, переставшего уже плакать… Но это будет в последний раз… Когда ты получишь это письмо, твоего Даниэля уже не будет в живых…»
«…Видишь, Жак, я был слишком несчастен. Мне не оставалось ничего другого как покончить с собой… Моя будущность погублена: меня выгнали из коллежа… В эту историю замешана женщина… Сейчас слишком долго рассказывать все это… Кроме того, я наделал долгов, разучился работать, мне стыдно, я скучаю, мне все надоело, жизнь меня пугает… Лучше совсем уйти!..»
Малыш опять вынужден остановиться:
– Пятьсот стихов Субейролю! Фук и Лупи