Стеван Сремац - Поп Чира и поп Спира
В эту минуту завыл пёс попа Чиры, не выносивший, как и все его собратья, музыки.
— По хозяину! — прошептала Спирина попадья.
Охотно и радостно исполняя волю матери, Юла распахнула настежь окно и протянула подкравшемуся Шаце свои белые полные ручки, которые тот (не подумайте, что автор преувеличивает, хоть дело и происходит в селе) галантно осыпал поцелуями.
— Доброй ночи… хватит, нас застанут! — лепечет Юла, отнимая руки, но Шаца ухватился за них, как утопающий, и не отпускает и тоже что-то шепчет в ответ, — так они ведут тихую беседу.
— А чего ты там стоишь? — спрашивает матушка Сида, которая опять вскоре проснулась, на этот раз потому, что Юла чихнула.
— Да ведь вы приказали открыть окно.
— О господи, детка! Почему же ты его сейчас же не закрыла?
— Ждала, когда вы скажете.
— Неужто так тут и стоишь?! Эх, дитя, дитя! Ну закрывай… довольно… опять комары налетят.
— Хорошо, мама.
— Да ты, голубка, не озябла ли? Возьми-ка мой чепец.
— Спасибо, мама! Мне и так жарко, — говорит Юла, затворяет окно, ложится в постель и всю ночь напролёт не смыкает глаз. Зачем ей спать? Грезы наяву лучше всяких снов.
Шаца тоже вскоре очутился дома. Он летел, исполненный блаженства, на крыльях счастья и удовлетворённой любви так легко, словно бы и не касался подошвами земли. Он не встретил, к счастью, никого, кроме дяди Ничи. Нахлобучив шляпу на самые глаза, он ускорил шаги, но острый глаз сторожа всё же приметил его.
— Добрутр, брадобрей! — насмешливо приветствовал его дядя Нича и многозначительно кашлянул.
— Покойной ночи, дядя Нича! — негромко бросает Шаца и, сунув тамбур под пиджачок, устремляется дальше.
— А где это мы, племянничек, по ночам ходим? Кто это глухой ночью бреется, а?
— Никто! — отвечает Шаца уже издали.
— Ха-ха! «Всё по темноте, чтоб не быть беде!» Э-эх, племянничек, затеял ты что-то неладное!
— Не шуми-ка лучше и труби свои часы, раз тебе за это платят! — доносится уже совсем издалека голос Шацы.
— Ну-ну, — продолжает Нича уже больше для самого себя. — Носит тебя чёрт, и найдешь ты чёрта! Только потом не вопи, ежели где-нибудь тебя за «бритьём» застукают да вилами на спине букву «ш» напечатают! Хе-хе! — разглагольствует Нича, присаживаясь на скамейку перед чьим-то домом. — Не вздумай только потом орать, предупреждаю тебя, когда колом или ещё чем станут тебя потчевать. Чёрта по ночам ищете, — ворчит Нича, рассевшись как следует на скамейке, — а потом дядя Нича виноват, когда вилы по спине станут прогуливаться; виноват дядя Нича, что село, мол, не сторожит, будто я исправничье жалованье получаю! Отменное жалованье, будь они неладны! Даже на табак не хватает! Если бы не перепадало малость от тех, кому туго приходится — «Дядя Нича, выручай!», — пришлось бы махру курить, как последнему мужику! Кабы подвезло сторожем на виноградник наняться или пастухом — ух ты! Вот бы я зажил!.. Да нет, приспичило мне государству служить: Нича «чиновником» задумал стать; ведь даже прадед мой, да и никто из всей семьи никогда государственного хлеба не едал! Что ж, по работе и награда, так мне и следует! Едва на табак и сало хватает!
— Ах-ха-ха, аа-ха-ха, — широко зевает он и бормочет: — Закурить, что ли! — Набивает, закуривает трубку и, попыхивая, поплёвывая этак, по-банатски, погружается в глубокие размышления.
И долго раздумывает, попыхивая трубкой, а потом продолжает свой монолог:
— Любопытно всё же знать, где таскался ночью этот брадобреишка? Сколько ни прикидываю, не могу смекнуть! Где этот повеса мог торчать в такое время?.. Уж не у Акимовой ли жены?!.. Аким вчера чуть свет повёз в Темишвар каких-то евреев, послезавтра только вернётся. А его Криста… чёрт, а не баба! Правильно ведь я его учил и советовал ему: «Эй, Аким, Аким, слушай меня! Хоть и не старше я, но поумней тебя! Все в свое время претерпел и пережил, побольше твоего, что называется, свету повидал. Аким, Аким! Не бери молодой жены, не накликай на себя беду, Аким! Осёл ты, Аким, — не для тебя она, отжил ты своё, человече! Получится вроде того, что поёт волынщик Гига-бачванин: «Жена, жена моя сужена, кавалеров дюжина!» Так нет же, не послушался, захотел быть умнее меня. Эх, Аким, Аким! Сиди-ка ты лучше дома, брось извозничать да стереги своё добро, коли дал тебе господь всего вдоволь, и не мыкайся туда-сюда.
Так закончил Нича свой монолог, потом снова углубился в думы, набил ещё раз трубку, высек огня и опять закурил. Покуривает, поплёвывает и всё раскидывает умом, голова даже заболела.
— А не у самого ли его преподобия он был?.. Хе-хе, его-то нет дома, в путь-дорогу отправился, — говорит Нича, покачивая головой. — А чего, собственно, я ломаю себе голову? Ночь-то уж больно хороша, так что нет ничего удивительного! Было бы удивительно, если бы я ни души не встретил! Эх, не будь я службой связан, и я не прочь бы на старости лет маленько беса потешить… Хе-хе! Не мешало бы! Только Нича ко всякой шушере не пойдёт! Да, заела меня бедность, не до этого мне теперь! А надвинь-ка я шёлковую шляпу на правый глаз, да надень сапожки с подборами, да пенковую трубку с длинным чубуком по животу пусти — поглядели бы вы тогда на меня, чёрт побери совсем. А так, в засаленной шляпе да в дороце, и в голову не приходит взглянуть на кого… Однако какой ни на есть… а всё же бывает и приглянусь кое-кому… Вот на Татичевой улице… кто бы сказал, что я могу по сердцу прийтись Арсиной тёще?! Ведь чуть только завидит меня, сейчас начнёт платочек да кудряшки поправлять, потом сложит губки сердечком и стрельнет глазами, а как пройду — кашлянет негромко вслед и обязательно спросит: «Как же ты, Нича, без жены-то?» А я ей в ответ: «Как раз так, как ты без мужа». А она опять этак кашлянёт… Да, недаром сказано: ищите и обрящете!.. Смазливая баба, этого у неё не отнимешь, и шустрая! Жаль, что не в моём «приходе»! Из-за этого я и надумал сменяться «приходом» со своим приятелем и коллегой, с этим Мичей, — тогда уж такое пойдёт веселье, только держись! И что я себе по пустякам голову ломаю из-за этого Шацы? Невидаль какая! Если сейчас не погулять, так когда же, чёрт возьми! А я в его годы лучше, что ли, был? Холера ему в бок! Не будь я шалопаем, не таскайся по ночам без фонаря, не служил бы я сейчас в ночных сторожах, не скалил бы по-собачьи зубы из-за чужого добра да чужой корысти. Эх, кабы мне моё хозяйство! Да нет его, фьють! — И Нича махнул рукой. — А уцелей оно, не согласился бы я сторожить даже царские палаты в самой Вене, не то что это поганое село! Да что поделаешь, — слава богу, хоть так, а не хуже!
— Аа-ха-ха-хаа! — зевает он и продолжает: — Просто голова трещит от стольких мыслей. Дай-ка прилягу да вздремну малость, вон уже и петухи поют! — говорит Нича, берёт рог и трубит три раза, хотя ещё только два часа ночи, суёт трубку за ремень правого опанка[61], растягивается на скамье, кладёт правую руку под голову, закрывает свои вечно бодрствующие глаза и снова засыпает.
Вскоре дядя Нича заулыбался во сне. Блаженная улыбка расплылась из-под усов, подстриженных по-банатски и походивших на покромку или стреху подровнённой камышовой крыши, — улыбка праведника, который видит во сне, что получает заслуженную награду. И сон стал оплетать своим тонким кружевом храпящего сторожа Ничу, воздвигнув вскоре отличный дом из прочного материала, не обременённый налогами и долгами, большой, просторный дом — полная чаша. Дивный сон приснился Ниче под утро. Приснилось ему, что он женат на этой самой Арсиной тёще, на Савке, что они муж и жена. Стал Нича хозяином усадьбы, и все его в доме почитают да трудятся, а ему не позволяют к работе прикоснуться, только и твердят: «Бросьте, дядя Нича, не трудитесь, мы всё сами без вас сделаем!» Впрочем, он не очень-то настаивает и целыми днями отдыхает. По утрам даже сапог не приходится надевать: переберётся с кровати на кушетку (тут же, бок о бок с кроватью) и валяется целый божий день на животе, босой. Кушетка малость жестковата — Нича ясно чувствует, что лежит на твёрдой доске, и его немного удивляет, что в таком зажиточном доме столь жесткое ложе. Но чувствует себя он всё же неплохо. Полёживает на животе, покуривает да поплёвывает, не вынимая изо рта коротенького чубука (хотя Нича и разбогател и мог теперь курить пенковую трубку, он не зазнался и по-прежнему сосёт свой коротенький грошовый чубук), покуривает и только распоряжается. А Савка, теперешняя его жена, будто бы месит квашню, повернувшись к нему спиной. Нет-нет да и обернётся к нему, поглядит ласково так, а сама продолжает месить, быстро, проворно, тряся телесами, а Нича с удовольствием поглядывает на неё: какая, дескать, прилежная! Вот будто она опять оборачивается, окидывает его ласковым взглядом и спрашивает: «Хочешь, упование моё, Савка напечёт тебе лепёшек?» А он отвечает: «Да я, пожалуй, не прочь, только жирку не жалей, раза в два побольше положи, чем в лампадку кладёшь, да сальца нажарь, не повредит мне это при проклятом кашле… И кожицы подрумянь… у нас в семье все её любят…» — «А сколько же тебе кожицы поджарить, мой перзекуторчик?» — спрашивает Савка. «Да так… с добрый опанок, — говорит Нича. — Не помешает и чуть побольше… А останется тоже не беда, в доме всегда должна быть жареная кожица… для мышей годится, — развелось этой погани, того и гляди нос отгрызут… В мышеловку на крючок нацеплю — знаешь ведь, что мыши падки на жареную кожицу, как влахи на рыбу», — говорит Нича, перевернувшись на спину. А Савка всё на него поглядывает и отвечает: «Будет всё, как ты пожелать соизволил, мой исправничек! Кому, как не тебе, моё упование, самый лакомый кусок, ведь мы только что поженились. Всего в доме вдоволь — приказывай только! Нажил добра мой покойный Лала, работал от зари до зари и скопил достаточно, чтобы тебе, Нича, сейчас не работать, а только приказывать! Будет тебе вволю всего, даже если Арсе не достанется, ведь мы с тобой самые близкие!»