Ганс Андерсен - Импровизатор
Глава XII
Пост. «Miserer allegri». В сикстинской капелле. В гостях у бернардо. Аннунциата
Тихо, убийственно медленно прошел этот день; мысли постоянно возвращались к карнавалу и к сопровождавшим его событиям, в которых главную роль играла Аннунциата. День ото дня однообразная могильная тишина и пустота вокруг меня все возрастали и просто давили меня. Книги мои уже не занимали меня по-прежнему всецело. До сих пор Бернардо был для меня всем в жизни, теперь же я чувствовал, что между нами легла какая-то пропасть; я испытывал в его присутствии неловкость и все яснее и яснее сознавал, что все мысли мои занимала одна Аннунциата. Были минуты, когда это сознание наполняло мою душу блаженством, но выдавались часы, даже целые ночи, когда я не мог освободиться от угрызений совести. Бернардо ведь полюбил ее раньше моего, он же и познакомил меня с нею! И я еще уверял его, что не чувствую к ней ничего, кроме восхищения ее талантом! Я, значит, обманывал моего лучшего друга, которого так часто уверял в своей сердечной неизменной привязанности! Раскаяние начинало жечь мне сердце, но мысли все не хотели оторваться от Аннунциаты. Воспоминания о ней и о счастливейших минутах моей жизни возбуждали в моей душе глубочайшую грусть. Так созерцаем мы прекрасный живой образ дорогого нам умершего существа, и чем живее, ласковее он нам улыбается, тем сильнее охватывает нас грусть. Великая жизненная борьба, о которой я столько наслышался еще на школьной скамье, но которую представлял себе тогда лишь в виде затруднения справиться с уроками или перенести неприятность от бестолкового учителя, только начиналась для меня теперь. Не следовало ли мне победить вспыхнувшую во мне страсть и таким образом вернуть себе утраченное спокойствие? Да и к чему могла привести меня эта любовь? Аннунциата — великая артистка, но тем не менее все осудили бы меня, если бы я ради нее оставил избранное мною поприще; сама Мадонна прогневалась бы на меня — я ведь с самого рождения был предназначен для служения ей! Бернардо также никогда не простил бы мне моего вероломства, да и — кто знает — любит ли еще меня Аннунциата? Вот эта-то неизвестность больше всего и сокрушала меня. Тщетно прибегал я к Мадонне, падал ниц перед ее образом и молил укрепить мою душу. Я только грешил в эти минуты: лицо Мадонны напоминало мне Аннунциату! Увы, мне казалось, что и каждое красивое женское лицо старалось усвоить себе то же выражение духовной красоты, которым отличалось лицо Аннунциаты! «Нет, надо вырвать из сердца все эти чувства! — говорил я самому себе. — Я не стану больше видеться с ней!»
Теперь-то я понял то, чего никак не мог понять прежде: потребность истязать свою плоть ради укрепления духа. Мои горящие уста целовали мраморные ноги Мадонны, и мир на мгновение осенял мою душу. Я вспоминал свое детство, дорогую матушку, свою счастливую жизнь с нею и радости, какие приносил мне с собою даже этот тихий пост. А между тем все вокруг было ведь по-старому: на углах улиц и теперь красовались такие же маленькие зеленые беседки, украшенные золотыми и серебряными звездами, пестрели такие же вывески, на которых в стихах восхвалялись прекрасные постные кушанья, а по вечерам, среди зелени, горели такие же пестрые бумажные фонарики. Как любовался я ими в детстве, как восхищался, заглядывая в роскошную бакалейную лавку, представлявшую для меня постом какой-то волшебный мир! Какие там были прелестные ангелочки из масла, плясавшие в храме с колоннами из обвитых серебряной бумагой колбас и куполом из золотистого пармезана! Эта лавка ведь вдохновила меня когда-то! Я воспел ее в первом моем поэтическом произведении, которое синьора лавочница назвала второй «Божественной комедией!» Тогда еще я не знал ее дивного певца, но не знал и никакой певицы! Ах, если б я мог забыть Аннунциату!
Я посетил с процессией семь святых церквей римских, пел вместе с пилигримами и был проникнут искренним глубоким чувством, но вот подошел Бернардо и с демонской насмешкой во взоре шепнул мне:
— Ты ли это, веселый адвокат и смелый импровизатор? С раскаянием во взоре, с главой, посыпанной пеплом?! Какой же ты мастер играть разные роли, Антонио! Мне за тобой не угнаться!
Колкая насмешка огорчила меня тем сильнее, что в ней скрывалась истина!
Настала последняя неделя поста; иностранцы начали мало-помалу возвращаться в Рим. Карета за каретою въезжала в ворота дель Пополо и в ворота дель Джиовани. В среду после полудня началась обедня в Сикстинской капелле. Моя душа жаждала музыки; в мире звуков я надеялся найти облегчение и утешение. Давка была ужасная даже в самой капелле; переднее отделение ее все было занято женщинами. Для приезжих особ царской крови были устроены великолепные, задрапированные бархатом с золотой бахромой ложи на такой высоте, что из них видно было даже отделение, переполненное женщинами и отгороженное от внутренней части капеллы искусной резьбы решеткой. Папская швейцарская гвардия щеголяла своими праздничными пестрыми мундирами; офицеры были в легких кирасах и касках, украшенных развевающимися султанами. Как шел этот наряд к Бернардо, то и дело раскланивавшемуся со знакомыми ему красивыми молодыми дамами.
Я достал себе место возле самых перил, недалеко от хор, где помещались папские певчие. Позади меня сидела группа англичан; я видел их во время карнавала в неимоверно пестрых маскарадных костюмах, но и теперь они были одеты чуть ли не по-маскарадному. По-видимому, им всем, даже десятилетним мальчикам, хотелось изображать из себя офицеров! На всех были дорогие мундиры из самых ярких, бьющих в глаза материй, с такими же украшениями. Один, например, был одет в светло-голубой сюртук, расшитый серебром; сапоги его были изукрашены золотом, а на голове красовалось что-то вроде тюрбана с перьями и жемчугом. В Риме, где мундир помогает всюду занимать лучшие места, такие костюмы, впрочем, не в диковинку; окружающие смеялись над ними, меня же они недолго занимали.
Вот явились старые кардиналы в своих великолепных фиолетовых бархатных мантиях с белыми пелеринами и уселись большим полукругом по ту сторону перил; каноники, несшие шлейфы кардиналов, расположились у их ног. Из маленькой боковой двери, ведущей в алтарь, показался сам святой отец в пурпурной мантии и серебряной тиаре. Он взошел на трон; епископы с кадильницами обступили его, а молодые каноники в красных стихарях и с зажженными факелами в руках преклоняли колени впереди его, против главного алтаря.
Начались часы; но взор мой положительно отказывался следить за мертвыми буквами и увлекал мои мысли к украшавшему потолок и стены великому изображению вселенной, работы Микеланджело. Я не мог оторваться от его могучих сивилл и дивных пророков; каждое изображение могло послужить темой для целого трактата об искусстве. Я восхищался их величественными чертами, восхищался и группами прекрасных ангелов; я смотрел на них не только как на картины, нет, все эти сцены дышали жизнью. Вот древо познания добра и зла; Ева протягивает Адаму запретный плод; вот Иегова, носящийся над пучиной морской; не Его носят сонмы ангелов, как на картинах старых мастеров, а Он Сам носит их на Своих развевающихся одеждах. Я, конечно, видел все эти картины и прежде, но никогда еще не производили они на меня такого сильного впечатления; мое возбужденное состояние, толпа людей, может быть, даже самое настроение моей души придавали всему окружающему какой-то особый поэтический отпечаток. Я не мог смотреть на все это иначе, да и всякая другая поэтическая натура испытывала, вероятно, в данную минуту то же самое.
Смелость и сила рисунка в этих фигурах так поразительна, что от них нельзя оторваться! Это как бы духовная нагорная проповедь в красках и образах! Нельзя не благоговеть вместе с Рафаэлем пред могучей силой кисти Микеланджело. Каждый из его пророков — Моисей, как тот, которого он создал из мрамора. Какие могучие образы! Они приковывают ваш взор, едва вы вступите в капеллу, но затем он, как бы освященный этим созерцанием, обращается к задней стене капеллы — тут священный алтарь искусства и мысли. Всю стену, от самого пола до потолка, занимает огромная хаотическая картина, которой все остальные служат только как бы рамой. Это картина Страшного суда.
Судья-Христос стоит на облаке; апостолы и Божия Матерь простирают к нему руки, моля за бедный грешный род людской. Мертвые встают из своих могил; блаженные души возносятся к Богу, между тем как преисподняя поглощает свои жертвы. Вот здесь возносящаяся на небо душа хочет спасти своего осужденного брата, которого уж обвивают адские змеи; здесь грешники, в отчаянии ударяя себя кулаком по лбу, погружаются в бездну. Целые легионы духов носятся между небом и адом. Участие на лицах ангелов, восторг встречающихся на небе влюбленных, радость ребенка, прижимающегося, восстав из могилы, к груди матери, — все это изображено дивно прекрасно и правдиво; так вот и кажется, что сам присутствуешь на суде в числе тех, кто слышит свой приговор. Микеланджело изобразил красками то, что воспел в стихах Данте.