Карел Чапек - Чапек. Собрание сочинений в семи томах. Том 5. Путевые очерки
Что такое английский джентльмен, объяснить вкратце невозможно; вам бы надо было знать для этого, по крайней мере, английского официанта из клуба, железнодорожного кассира или даже полицейского. Джентльмен — это равномерная смесь молчаливости, благожелательности, достоинства, спорта, газеты и приличия. Ваш визави в поезде два часа будет донимать вас тем, что не удостоит даже взгляда, и вдруг встанет и подаст чемодан, до которого вы не можете дотянуться. В таких случаях люди охотно помогают друг другу, но никогда не найдут, о чем поговорить, разве что о погоде. По этой причине англичане, вероятно, и выдумали все игры — ведь во время игры не разговаривают. Их молчаливость доходит до того, что они даже не ругают публично правительство, поезд или налоговую систему; в общем, это невеселый, замкнутый народ. Вместо трактиров, где сидят, пьют и болтают, они изобрели бары, где стоят, пьют и молчат. Более разговорчивые люди бросаются в политику, как, например, Ллойд-Джордж, или в литературу; потому-то в английской книге полагается не меньше четырехсот страниц.
Возможно, что именно молчаливость повлияла на манеру англичан проглатывать половину слова, а вторую произносить сквозь зубы; вот почему англичан трудно понять. Я ежедневно ездил до станции Ледбрук Гров. Подходит кондуктор, и я говорю: «Ледбрук Гров». — «Э?» — «Ледбхук Гхов!» «...???Э?» — «Хевхув Хов!» — «Аа, Хевхув Хов!» — Кондуктор, просияв, дает мне билет до Ледбрук Грова. В жизни я этого не постигну!
Но если познакомиться с англичанами поближе, то они очень милые и деликатные люди; они никогда много не говорят, потому что никогда не говорят о себе. Они забавляются, как дети, но с самым серьезным, каменным выражением лица; у них множество правил приличия, всосанных с молоком матери, но при этом они непринужденны, как щенята. По характеру они тверды, как кремень, не способны приспособляться, консервативны, немного робки и необщительны; они не в состоянии выйти из своей оболочки, но эта оболочка солидна и во всех отношениях превосходна. С ними нельзя обменяться несколькими словами, не получив при этом приглашения на обед или ужин; они гостеприимны, как святой Юлиан, но всегда сохраняют в своих отношениях с другими известное расстояние. Иногда вам делается не по себе от одиночества, которое вы ощущаете среди этих приветливых и доброжелательных людей; но если бы я был маленьким мальчиком, я знал бы, что им можно доверять больше, чем самому себе, и я был бы здесь свободен и уважаем, как нигде на свете; полицейский надувал бы щеки, чтобы меня рассмешить, пожилой господин играл бы со мной в шарики, а седовласая леди отложила бы роман в четыреста страниц, чтобы ласково взглянуть на меня серыми и все еще молодыми глазами.
Несколько портретов
И есть еще несколько человек, которых я должен вам изобразить и описать.
Вот мистер Сетон Уотсон[178], или Scotus Viator[179]; вы его знаете, потому что он воевал вместе с нами, как архангел Гавриил. У него есть дом на острове Скай, он пишет историю Сербии, а по вечерам слушает пианолу возле камина, где горит торф; у него высокая красивая жена, два непромокаемых мальчугана и синеглазое дитя в пеленках; окна его дома обращены на море и острова, у него детский рот, а комнаты увешаны портретами предков и видами Чехии; он — мягкий, нерешительный человек, с гораздо более нежным лицом, чем можно было бы ожидать от такого строгого и справедливого шотландского путника.
Вот мистер Найгель Плейфер[180] — режиссер, который привез в Англию мои пьесы, но он способен и на лучшее; это невозмутимый человек, художник, антрепренер и один из немногих, по-настоящему современных, английских режиссеров.
А это — мистер Джон Голсуорси в двух видах: драматурга и романиста, потому что надо знать его с обеих сторон. Это очень скромный, мягкий и прекраснейший человек с лицом священника или судьи, хрупкий, худощавый, созданный из такта, сдержанности и задумчивой нерешительности, невероятно серьезный, только в деликатно собранных морщинках вокруг глаз таится ласковая улыбка. У него жена, очень на него похожая, а его книги — прекрасные и мудрые произведения чуткого и порою грустного наблюдателя.
Вот мистер Г.-К. Честертон[181]; я изобразил его с крылышками, отчасти потому что повидать его я мог только мельком, отчасти же по той причине, что он отличается райской жизнерадостностью. К сожалению, в момент нашего знакомства он был, по-видимому, стеснен несколько официальной ситуацией; он мог только улыбаться, но его улыбка стоит трех. Если бы я мог написать о его книгах, о его поэтическом демократизме, о его гениальном оптимизме, получилось бы самое веселое из моих писем; но я взял себе за правило писать лишь о том, что видел своими глазами, поэтому я представляю вам объемистого человека, напоминающего своими формами Виктора Дыка[182], с мушкетерскими усиками и застенчиво-лукавыми глазками под пенсне, с растопыренными ручками, как полагается толстяку, и с развевающимся галстуком; это одновременно ребенок, великан, кудрявый барашек и буйвол; у него крупная голова с каштановой шевелюрой, смуглое лицо с мечтательно-капризным выражением: с первого же взгляда он вызвал во мне застенчивость и пылкое влечение. И больше я его не видел.
А это мистер Г.-Д. Уэллс[183]. Один рисунок изображает его в обществе, а другой — дома; у него массивная голова, могучие, широкие плечи, сильные, горячие ладони; он похож на рачительного хозяина, на трудящегося человека, на отца семейства и на кого хотите еще. У него тонкий, глуховатый голос человека, не привыкшего много говорить, лицо, носящее следы размышлений и работы, уютный дом, красивая жена, подвижная, как чечетка, двое взрослых веселых сыновей и слегка прищуренные, чуть затененные густыми английскими бровями глаза. Простой и умный, здоровый и сильный, очень образованный и очень обыкновенный в самом хорошем жизнелюбивом смысле этого слова. Говоря с ним, забываешь, что перед тобой большой писатель, потому что беседуешь с думающим, универсальным человеком. Желаю вам долго здравствовать, мистер Уэллс!
А вот существо почти сверхъестественное — мистер Бернард Шоу; я не мог лучше нарисовать его, потому что он все время в движении, все время разговаривает. Огромного роста, тонкий, прямой, он похож то на господа бога, то на весьма злокозненного сатира, который, однако, за время тысячелетних превращений утратил все слишком естественное. У него белые волосы, белая борода и очень розовая кожа, нечеловечески ясные глаза, большой воинственный нос; в нем есть что-то рыцарское, напоминающее Дон Кихота, что-то апостольское и что-то позволяющее относиться с иронией ко всему на свете и в том числе к самому себе; я никогда в жизни не видел существа более необыкновенного; по совести говоря, я его боялся. Мне казалось, что это какой-то дух, лишь играющий в знаменитого Бернарда Шоу. Он вегетарианец, то ли принципиально, то ли из гурманства, не знаю; никогда не знаешь, держится человек принципов из принципа или для собственного удовольствия. У Шоу рассудительная жена, тихий клавесин и окна на Темзу; жизнь бьет в нем ключом, он рассказывает множество интересных вещей о себе, о Стринберге[184], о Родене[185] и других знаменитостях; слушать его — наслаждение, пронизанное ужасом.
Следовало бы нарисовать еще многих замечательных и прекрасных людей, с которыми я встречался; были среди них мужчины, женщины, очаровательные девушки, литераторы, журналисты, студенты, индийцы, ученые, клубмены, американцы и все прочие; но пора проститься, друзья; я не хочу думать, что больше вас не увижу.
Бегство
Под конец я открою ужасные вещи: например, английское воскресенье — это нечто страшное. Говорят, воскресенье существует, чтобы ездить на лоно природы; это неправда — на лоно природы едут, чтобы в дикой панике скрыться от английского воскресенья. В субботу каждого британца одолевает темное инстинктивное стремление бежать куда глаза глядят, подобно тому, как темный инстинкт заставляет животное спасаться от надвигающегося землетрясения. Кто не мог сбежать, прячется хотя бы в церковь, чтобы в молитвах и пении переждать грозный день. Это день, когда не готовится пища, никто никуда не ездит, никто ни на что не смотрит и ни о чем не думает. Не знаю, за какие невероятные преступления осудил господь бог Англию на еженедельное наказание воскресеньем.
Английская кухня бывает двух родов: хорошая и посредственная. Хороший английский стол — это попросту французская кухня; посредственный английский стол в посредственном отеле для среднего англичанина в значительной степени объясняет английскую угрюмость и молчаливость. Никто не может с сияющим видом выводить трели, прожевывая pressed beef[186], намазанную дьявольской горчицей. Никто не в состоянии громко радоваться, отдирая от зубов липкий пудинг из тапиоки. Человек становится страшно серьезным, — если он поест лосося, политого розовым киселем, получит к завтраку, к обеду и к ужину нечто бывшее в живом виде рыбой, а в меланхолическом меню называемое fried sole[187], если трижды в день он дубит свой желудок чайным настоем да еще выпьет унылого теплого пива, наглотается универсальных соусов, консервированных овощей, custard[188] и mutton[189]; этим, видимо, и исчерпываются все телесные услады среднего англичанина, — и начинаешь постигать причины его замкнутости, серьезности и строгости нравов. Напротив, гренки, запеченный сыр и жареное сало — это, безусловно, наследие старой веселой Англии. Я убежден, что старый Шекспир не вливал в себя настоя таннина, а старик Диккенс не услаждал свою жизнь мясными консервами; что же касается старины Джона Нокса[190], то тут я не так уверен.