Жан-Ришар Блок - «…и компания»
Пять других кареток непрерывно двигались взад и вперед. Учащенный и однообразный шум ткацких станков, доносившийся с верхнего этажа, вносил свою беспокойную ноту в мелодию прядильной.
Разве мог идти в какое-нибудь сравнение с этим опьяняющим грохотом мощных станков робкий шум маленькой белой фабрички, укрытой каштанами, фабрички, где но было ни котельной, ни прядильной. Приятно видеть дело рук своих! В сетке солнечных лучей ритмично сотрясался упругий воздух. Мириады пылинок пересекали их в легчайшем дуновении. Двадцать рабочих силою своего внимания укрощали этот волшебный хаос. Над машинами дрожал удушливый и жирный запах. Жозеф ступал бережно, почти не сознавая уже, где кончается его тело и где начинается корпус машины. Весна ласково касалась его своими лучами. Нагретый майский воздух сотрясался у стен фабрики, словно именно здесь, в прядильной, зарождалась эта жаркая дрожь, — сотрясался, как и сам Жозеф. Разве его, точно пылинку, не вовлекало в этот трепещущий свет?… Стук хлопнувшей двери прервал его мечты. Слова Миртиля, как искры, вырвавшиеся из-под ржавого лезвия, визжавшего на точильном камне, осыпали Жозефа с головы до ног:
— Поздравляю тебя, ты прекрасно выглядишь. Очевидно, прогулка пошла тебе на пользу.
Почему вдруг прервалось это веселье солнечных пылинок, плясавших под ритмичный грохот?
— Твое поручение, дядя Миртиль, я…
— Ничего я тебе не поручал. К чему мне все эти господа?… Напрасно твой отец интересуется их мнением. Много чести!
— Но господин Лепленье принял меня прекрасно.
— Поздравляю. Ты, значит, не потерял зря сегодняшнего утра.
— Если даже это и не принесет нам пользы, то во всяком случае не повредит.
— Все, что не относится непосредственно к делу, нам вредит. Добрые они или злые — нам с ними не по пути. Если наши дела пойдут хорошо, все они будут любезны. А наши дела не в таком состоянии, чтобы мы могли без толку разгуливать по будням.
От опьяняющей мечты не осталось ничего. Вокруг Жозефа были сейчас только эти стены, только угрожающая и сердитая поступь станков. В конце концов дядя Мир-тиль прав. Достанет ли у них сил, чтобы прокормить эту ненасытную утробу? Жозеф виновато опустил голову и робко, поверх очков, взглянул на дядю Миртиля.
— Что? Чесальная машина не в порядке?
Из темной впадины, пересекавшей лицо ниже линии бровей, сверкнул злой взгляд.
— Все не в порядке. И машины и заказчики. Было бы побольше заказов, остальное пойдет.
— По ведь чесальная машина…
— Чесальная еще кое-как, пока с нее больше и не требуется. Вот ты, купец, дай-ка побольше работы, тогда можно будет ее и отремонтировать. Ясно, она не в порядке. Да и что вообще в порядке на этой проклятой фабрике? Я сейчас говорил с твоим братом. Одна песня — что в аппретурной, что в прядильной. Сегодня вечером я останавливаю два станка.
Два замолчавшие станка в прядильной, семь в ткацкой, одна чесальная машина, шесть сушильных, две промывочных, семнадцать работниц, получивших расчет, ни слова от Дюпомерейля, ни слова от Дельмота и Базэна, ни одного письма ни в утренней, ни в дневной почте, да еще эта ненасытная утроба — вот примерно какие мысли томили Жозефа, когда он шел к себе на склад.
Он вспомнил обращенные к нему лица сорока женщин. Не страх ли перед завтрашним днем был написан на этих лицах? И неужели же пойдут насмарку все усилия двадцати ткачей?
Запах клея и плесени, плававший на складе, вряд ли способен был исцелить начавшее сдавать мужество. Жозеф прошел в контору. Его взгляд упал на букетик белых левкоев — первый и единственный знак внимания Сары. Поникшие головки цветов беспомощно свисали из вазы. Неужели это все, что может дать весна, если даже на помощь ей приходит женщина?
Копчиками пальцев он перелистал бумаги, лежавшие на столе, поднял очки на лоб. Какое безумие бороться, рисковать, верить… «Быть фабрикантом в наших условиях — означает либо потерю всего капитала, либо жалкое прозябание». Неужели предсказания пророка с Нантского шоссе сбудутся? Ему, должно быть, нравится смущать занятых людей! «Жалкое прозябание», — если бы так, а то ведь все заложено до последней рубашки. Лучше бы… лучше бы…
Но Жозеф не мог решиться произнести окончательного приговора. И вдруг кровь бросилась ему в лицо: он вспомнил, — он глубоко, всей грудью, вдохнул воздух, — он вспомнил, что скоро снова поедет в Париж и что там есть одно место, где можно забыть все, где можно найти счастье. Пусть даже третьеразрядное счастье. Важно, что там его ждет наслаждение, пусть не разделяемое этим купленным телом. Значит, не все еще потеряно, раз на свете существует счастье.
Звук поворачиваемой дверной ручки вернул его на землю, вернул в Вандевр. В комнату вошла Гермина, улыбаясь своей виноватой, принужденной улыбкой.
— Я тебе не помешала?
— Нет, нисколько, садись.
— Я на минуточку. Я хотела только тебя спросить… Да я правда тебя не беспокою?
— Брось, Гермина! Как ты можешь меня беспокоить?!
Невестка поблагодарила его робким взглядом серо-зеленых глаз. Увидев эти глаза, в которых не было ничего женского, Жозеф заранее почувствовал усталость от одной мысли, что ему придется пробыть с Герминой некоторое время наедине. Но сегодня он с радостью встретил бы даже самого судебного пристава. И вообще почему бы ему не любить ее, жену своего брата, чистой родственной любовью.
— Я хотела узнать… как насчет коричневого сукна на пальтишко Жюстену?
— Ах да! Я совсем забыл. Иди-ка сюда.
Взобравшись на стремянку, Жозеф начал перебирать куски материи. Гермина тихо обратилась к нему:
— А для Лоры мне бы хотелось что-нибудь полегче — серенькое, для лета, вроде саржи. У нас саржи нет?
— Саржи? Нет. Нужно спросить дядю Вильгельма. Он получил на днях шотландку, может быть, тебе поправится.
Он спустился ступенькой ниже, держа кусок сукна на вытянутых руках, как новорожденного младенца.
— Ну, смотри, подходит?
— Что ж! — она пощупала материю длинными белыми пальцами в легких рыжеватых веснушках. — Очень только тяжелая.
– Тяжелая? Ну, знаешь ли, твой Тэнтэн уже достаточно большой. Такой молодец не согнется под двумя метрами сукна.
Она смущенно улыбнулась его шутке.
— Значит, я режу два метра.
— Два метра… да…
— А может быть, лучше два с половиной?
— Пожалуй, лучше два с половиной. Так ты говоришь, что дядя Вильгельм…
— Если увижу его, непременно спрошу о шотландке.
Уже давно за дверью исчезла смущенная благодарная улыбка Гермины, а Жозеф все еще неподвижно стоял, поставив одну ногу на ступеньку стремянки.
И это женщина! Подумать только! Жозеф вдруг вспомнил, что ни разу, ни на минуту со дня помолвки Гийома не подумал о том, что корсаж Гермины скрывает женскую грудь. Верность братским чувствам? Но разве сама Гермина, благоразумная мать двух его племянников, отчасти не повинна в этом? К чему эта безответная покорность? Гермина ведь не школьница. И разве он, Жозеф, не видел женщины, у которой под строгой одеждой горячо трепещет грудь? У которой так сладко пахнет кожа?
Довольно! Откуда такие мысли? И вот Жозеф сразу превращается в усердного приказчика, торговца, он носится по складу, без нужды передвигает стремянку, укладывает штуки сукна, поправляет этикетки, поспешно подбирает образчики для своей будущей поездки. Или, быть может, фабрикант Жозеф Зимлер просто хочет трудом и усталостью прогнать преследующую его мысль?
III
Белесые лучи послеполуденного солнца прорезают воздух вертикально, как древко знамени. Неподвижную пелену низко нависшего неба буравит пронзительный крик кузнечиков. Тусклый небосвод печален, как зрачок слепого. И такая же безнадежно серая расстилается внизу земля. Все живое притаилось и ждет, вечно ждет. Июль зажал Вандевр в своих раскаленных ладонях.
И ребенку, который сквозь щелку в ставне глядит не отрываясь на ослепляющий асфальт двора, может, пожалуй, представиться, что во всем свете только один он живой и ведет счет убегающим минутам.
Однако позади, в полумраке гостиной, время от времени слышится подозрительное шушуканье. Пусть фабричное здание как бы наполовину истаяло в непереносимом свете, мальчик мысленно летит сквозь плотную завесу солнца туда, на фабрику, где происходит нечто важное и таинственное.
В полдень мужчины, которые ушли из дому с самого утра, забежали перекусить; лица у них были красные, зубы блестели. Ели они молча, вытирая потные лбы. Дядя Жозеф снял пиджак. Папа украдкой следил за движением выхоленных жирных рук Якова Штерна и жадно пил пиво. Дядя Абрам Штерн собрал лицо в сардонические складки. Дедушка Миртиль в тесном черном галстуке сидел красный и надутый еще больше, чем всегда. А о дедушке Ипполите лучше вообще не вспоминать.