Марсель Пруст - У Германтов
Теории Сен-Лу радовали меня. Они укрепляли меня в убеждении, что, быть может, я не впадаю в Донсьере по отношению к офицерам, слушая их разговоры за бокалами сотерна, бросающего на них пленительный отблеск, в то же преувеличение, благодаря которому, когда я жил в Бальбеке, так выросли в моих глазах король и королева Океании, кружок четырех гурманов, молодой игрок и зять Леграндена, в настоящее время до того умалившиеся, что как бы уже перестали и существовать для меня. Что нравилось мне сегодня, то, быть может, не разонравится завтра, как это бывало со мною всегда; существо, которое я представлял собою сейчас, быть может, не было обречено на разрушение, так как под мою пылкую, быстролетную страсть ко всему, что касалось военного быта, Сен-Лу всеми своими рассказами о военном искусстве подводил интеллектуальное основание – основание незыблемое, способное утвердить меня в моей привязанности настолько, чтобы я, не пытаясь обманывать себя, продолжал и после отъезда интересоваться работами моих донсьерских приятелей и мечтал вскорости навестить их еще раз. Чтобы проникнуться, однако, еще большей уверенностью в том, что военное искусство – действительно искусство в высоком значении этого слова, я сказал Сен-Лу:
– Вы меня… прости, ты меня очень заинтересовал, но я хотел тебя спросить, у меня возникло одно сомнение. Я чувствую, что мог бы увлечься военным искусством, но для этого мне нужно убедиться, что оно не противостоит другим искусствам, что для него вытверженный устав – не все. Ты сказал, что сражения срисовываются одно с другого. В этом, правда, есть, как ты говоришь, своя эстетика; увидеть под нынешним сражением минувшее – не могу тебе передать, в каком я восторге от этой мысли. Но если так, то неужели же гений полководца ничего не значит? Стало быть, вся его гениальность сводится к тому, чтобы исполнять уставы? Ну хорошо, сравним две близкие области: неужели военный полководец, так же как великий хирург, имеющий дело с двумя заболеваниями, проистекающими из одного и того же источника, по одной какой-нибудь мелочи, на которую ему, может быть, укажет опыт, но которую он правильно истолкует, не придет к заключению, что в этом случае надо сделать то-то, в другом – скорее то-то, в одном случае следует оперировать, в другом – воздержаться?
– Ну понятно! Наполеон не атаковал, когда по всем правилам он должен был бы атаковать, – его удерживало неясное предвидение. Вспомни хотя бы Аустерлиц или его инструкции Ланну[79] в восемьсот шестом году. Другие военачальники рабски подражали приемам Наполеона, а результат получался диаметрально противоположный. Десятки подобных примеров дает нам война восемьсот семидесятого года. Но при попытке догадаться, что способен предпринять противник, вот чего не следует забывать: то, что он предпринимает, это всего лишь ход, который может значить все, что угодно. Любое из предположений может быть правильным, если основываться на умозрительных построениях или научных данных, – в иных сложных случаях медицины всего мира недостаточно, чтобы определить, что такое невидимая опухоль: фиброма или нет, нужно делать операцию или не нужно. Чутье, предвидение, как у госпожи де Теб[80] (ты меня понимаешь), – вот что самое главное для великого полководца и для великого медика. Я уже тебе приводил пример, какую цель может преследовать разведка в начале боя. Но она может преследовать и другие цели: например, навести неприятеля на мысль, что его хотят атаковать в таком-то месте, – а между тем собираются атаковать в другом, – опустить завесу, за которой он не разглядит приготовлений к операции не мнимой, заставить его отвести войска и стянуть их, держать без движения в другом месте, а не там, где они необходимы, установить, какими силами он располагает, прощупать его, заставить раскрыть карты. Иной раз даже тот факт, что в операции принимают участие огромные силы, не является доказательством, что она задумана как настоящая операция: она может осуществляться самым добросовестным образом, – хотя на самом деле это всего лишь военная хитрость, – чтобы тем вернее сбить с толку противника. Если бы у меня было время под этим углом зрения рассмотреть наполеоновские войны, то – уверяю тебя – эти простые, классические движения, которые мы исследуем и которые ты увидишь во время наших полевых учений, когда ты прогуливаешься ради собственного удовольствия, поросенок… ну, ну, извини, я знаю, что ты болен!.. Так вот, на войне, когда ты чувствуешь за этими движениями бдительность, благоразумие и глубину мысли верховного командования, то тебя они волнуют, как самые обыкновенные огни маяка, ибо хотя это свет чисто материальный, но он есть эманация разума, и он обшаривает пространство, чтобы предупреждать суда об опасности. Я, может быть, даже допускаю ошибку, говоря тебе только о военной литературе. На самом деле, состав почвы, направление ветра и света указывают, в какую сторону будет расти дерево, – точно так же и условия, в которых идет война, особенности страны, где проводятся операции, в известной мере диктуют и ограничивают планы, представляющиеся на выбор полководцу. Словом, если тебе известна высота гор, расположение долин, такие-то и такие-то равнины, ты можешь почти с не меньшей ясностью, чем неизбежность и величественную красоту катящихся по ним лавин, прозревать движение войск.
– А теперь ты отнимаешь свободу у полководца и предвидение у противника, который стремится проникнуть в его замыслы, хотя ты сам только что соизволил одарить их этими свойствами.
– Вовсе нет! Помнишь книгу по философии, которую мы с тобой читали в Бальбеке? В ней шла речь о богатстве мира возможностей по сравнению с миром действительным. Так вот, то же самое и в военном искусстве. В данной ситуации напрашиваются четыре плана, на любом из которых мог остановить свой выбор полководец, – так ведь и болезнь протекает по-разному, а врач должен быть готов к любому обороту. И тут тоже все зависит от человеческой слабости и человеческого величия. В самом деле, положим, что из четырех планов случайные причины (не главные цели, недостаток времени, малочисленность, плохое снабжение) вынуждают полководца остановиться на первом, ибо хотя он далеко не безукоризнен, но зато потребует меньше жертв, меньше времени, и осуществить его можно в такой местности, где армия не будет нуждаться в продовольствии. Полководец может, начав с этого первого плана, в котором неприятель, сперва недоумевающий, скоро разберется, и потерпев неудачу из-за превышающих его силы препятствий, – это я называю случайностью, проистекающей из человеческой слабости, – отказаться от этого плана и попробовать второй, третий, четвертый. Но он может попробовать первый, – и это я называю человеческим величием, – только как хитрость, чтобы сковать главные силы противника и обрушиться на него там, где он этого не ожидает. Так было под Ульмом: Мак ждал, что неприятель нападет на него с запада, а его окружили с севера, между тем он считал, что на севере-то ему как раз ничто и не угрожает. Впрочем, это не очень показательный пример. Ульм – наилучший вид окружения, и он будет воспроизведен не только потому, что это классический пример, источник вдохновения для полководцев, но и потому, что это нечто вроде необходимой формы (одной из необходимых – она не исключает выбора, разнообразия), как бы вид кристаллизации. Но этот пример еще ничего не доказывает, потому что условия ульмского сражения все-таки искусственны. Если обратиться к нашей книге по философии, то эти условия можно приравнять к рационалистическим принципам или к научным законам; действительность с ними сообразуется почти во всем, но вспомни великого математика Пуанкаре:[81] он не уверен, что и математика – вполне точная наука. Что же касается уставов, о которых я тебе говорил, то в общем они большой роли не играют, да к тому же меняются, хотя меняются изредка. Так, мы, кавалеристы, руководствуемся уставом полевой службы девяносто пятого года, а это, можно сказать, пережиток, потому что он основан на устарелой, обветшалой доктрине, которая заключается в том, что кавалерийский бой имеет чисто моральное значение: налет кавалерии устрашающе действует на противника. А между тем самые умные наши учителя, все, что есть лучшего в кавалерии, и особенно майор, о котором я тебе говорил, утверждают, что решающей будет самая настоящая рукопашная схватка, когда состязаются пики и сабли, схватка, из которой выходит победителем наиболее стойкий противник не только благодаря моральному перевесу, который ему дало действие страха, но и благодаря перевесу материальному.
– Сен-Лу прав, – возможно, что устав полевой службы изменится именно в этом направлении, – заметил мой сосед.
– Я не сержусь на тебя за то, что ты меня поддерживаешь, – твое мнение, по-видимому, больше значит для моего друга, чем мое, – сказал со смехом Сен-Лу: то ли его слегка раздражала зарождающаяся симпатия между его товарищем и мной, то ли он полагал, что вежливость требует от него, чтобы он признал эту симпатию официально. – Да и потом, я, может быть, все-таки недооценил значение уставов. Они меняются, это правда. Но пока что они определяют военную обстановку, планы кампании и концентрацию войск. Если они отражают неверную стратегическую концепцию, то могут оказаться исходным пунктом поражения. Все это чересчур специально для тебя, – сказал он, обращаясь непосредственно ко мне. – Усвой главное: больше всего способствуют развитию военного искусства сами войны. Во время войны, если она затягивается, одна из воюющих сторон извлекает уроки из успехов и ошибок противника, совершенствует его приемы, а другая сторона напрягает усилия, чтобы превзойти ее. Впрочем, все это в прошлом. Артиллерия превращается в столь грозную силу, что грядущие войны, если только они вспыхнут, будут такими короткими, что, прежде чем противники чему-нибудь научатся, мир будет заключен.