Франсуа Мориак - Дорога в никуда
— Догонишь, если быстро побежишь.
Робер не решался взглянуть матери в лицо и молча вытирал руки носовым платком.
— Послушай, мама, зачем ты так?… Сама подумай… Конечно, это было ужасно. Но самое страшное уже позади.
Леони удивлялась его спокойствию. Неужели он не видел, какое лицо у Розы. Нет, это невозможно. Значит, он просто не смотрел на нее.
Робер подошел к матери.
— Да перестань, мама, — сказал он вполголоса. — Я, право, тебя не понимаю. Ты недовольна?
Да, Леони была недовольна. Разумеется, она против этого брака. Но она вовсе не хочет, чтобы ее сын вел себя по-хамски. Ей стыдно за него. Неприятно краснеть за родного сына.
— Ну, знаешь, насчет логики у тебя всегда было слабовато. Ведь ты сама натравила меня, — пожалуйста, не говори, что это неправда! И потом вот что: ты вечно упрекаешь меня в бесхарактерности, а когда я набрался духу, проявил твердость, ты…
Мать оборвала его: «Перестань!» Разве эта грубость, это неуменье владеть собой — не от бесхарактерности, не от отсутствия воли? Что это, в самом деле! Ведь так можно довести до отчаяния бедную беззащитную девушку. А ведь очень легко было бы постепенно отстранить ее. Робер отвернулся.
— Возможно, ты и права, — сказал он упавшим голодом. — Я бил кулаком по чему попало, только бы скорее кончить. Ты слышала, что я ей говорил?
— Только последние твои слова. Но и этого достаточно. И к тому же я видела ее…
Помолчав, она спросила, куда направилась Роза. В Леоньян? Да, в Леоньян, и поехала одна, — он как-то не подумал об этом. Мадам Костадо сказала тихо:
— Боже! Нам не уснуть сегодня ночью!..
Робер предупредил ее, что он уходит и вернется поздно, совсем поздно. И пусть не спрашивают, куда он идет и что собирается делать. Ведь он теперь свободный человек. Это все же хорошо, несмотря ни на что, — он свободен! Свободен…
В ее сыне, таком послушном и замкнутом юноше, вдруг открылось что-то страшное, встревожившее мать; он смеялся. Он не был пьян, нисколько. Но ведь иногда мы бываем пьяны от наших поступков. А потом вдруг он уставился в одну течку и сказал:
— А как же Пьеро? Я и не подумал о нем… Он где?..
— Обедает сегодня в ресторане с каким-то приятелем. Ты же знаешь, я теперь не держу его на веревочке… Да он и не спрашивает у меня позволения.
Пришибленный вид сына возмутил ее. Робер твердил:
— А как же Пьеро? Ведь придется ему сказать…
— Послушай, Робер, это уж слишком! Ты ведь старший брат и не обязан отдавать ему отчет в своих действиях.
Робер покачал головой. Плохо мать знает Пьера, Даже и представить себе нельзя, что он способен выкинуть.
* * *Он вышел, а Леони так и не вспомнила, что надо снять шляпу. Черные виноградины подрагивали над ее головой, в душе ее вдруг остановилась счетная машина и перестала отщелкивать цифры доходов, расходов, суммы смет на ремонт и починки, в воображении не вырастали неумолимые фасады доходных домов; умолкла тревога по поводу невозобновленного страхового полиса или платежной расписки, которую во что бы то ни стало нужно найти в пачке оплаченных счетов и прочих денежных документов.
Но то был лишь мгновенный проблеск. Она уже справилась с первым порывом чувств, и вновь в ней заговорило инстинктивное стремление «взять верх».
«Надо его поскорее женить, — думала она, — а то еще пойдет по следам Гастона. Довольно уж одного шалопая в семье! А девушка? Что ж! — потеря не велика — найдем других. Такую найдем, чтобы у нее не висла на шее родня и было бы приданое. Надо подумать, какие у нас есть приличные партии. Конечно, не скажешь, что в городе богатые невесты кишмя кишат. Придется поискать. Только уж не в тех домах, где любят пускать пыль в глаза. А почему бы не поискать в деревенской глуши? В Ландах, например. Вот где надежное будущее! Сосновые леса входят в цену. Лучше без блеску, зато солидно, прочно… Все порвано, отрезано, — ну что ж начнем заново».
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
В тот день Пьер вовсе и не думал обедать с приятелем, как он сказал матери; кроме Дени Револю, у него не было близких приятелей, с которыми ему было бы приятно пообедать в ресторане. Он зашел в портовый кабачок и пообедал один, заказав себе мидий, угря, салат и сыру рокфор; выпил рюмку коньяку и в одиночку осушил бутылку белого вина.
Он был уже пьян, но легким, приятным опьянением, ему хотелось тихонько бубнить строчки и строфы стихов. Голова оставалась ясной. В мозгу, как метеоры, проносились ослепительно яркие мысли. Тысячи тропинок открывались уму, удивительные сопоставления фактов, рождались глубокие суждения о литературе. Он ничего не записывал: не стоило ему при его богатствах подбирать алмазы, выпавшие из кармана. И без них достаточно останется, думал он.
Зато оказалось очень нелегким делом достать из кармана и отсчитать деньги, чтоб заплатить за обед, подняться со стула, пройти по прямой до гардеробной, выйти в дверь, не пошатываясь. А на улице, как надоевшая жена, поджидающая мужа под окном питейного заведения, к нему опять привязалось одиночество — настоящее, будничное одиночество…
Он медленно пробирался в толпе прохожих, которых квартал Сен-Мишель выбрасывал из своих улиц на набережную; шел он, понурившись, обремененный своим богатством, которым не с кем ему было поделиться в этой гуще людей. Эх, если бы рядом шел Дени, дружок Дени с круглыми, как у совенка, глазами! Это ничего, что он никогда не отдаривал за те дары, что получал от друга. А кроме Дени, и нет никого. Роза не в счет. Роза скоро станет ему сестрой и, значит, будет недосягаемой, неприкосновенной…
Но ведь есть еще красота мира. Вот кончается гроза; в небе, затянутом серой пеленой, с криком носятся стрижи. Пустынная река несет к океану свои мутные воды. К пристани жмутся черные барки. Темно-зеленые молодые рощи венчают холмы. Красота мира — вот в чем утешение, думал Пьер.
Он шел по бульвару Фоссе, устремив вдаль свой поэтический взор, не замечая местных представителей человечества, которые без пиджаков, в подтяжках, раскиснув от жары, сидели на стульях у дверей домов. Словно ласточки, чертившие небо своим полетом, мелькали в памяти и ускользали строчки написанных накануне стихов, на которые так хотелось взглянуть поскорее, развернув тетрадь по естествознанию, где они были нацарапаны на полях. Он упорно старался их вспомнить, и наконец все слова собрались в памяти, будто стайка пойманных диких голубей, которые беспокойно бьются о прутья клетки. Не замечая, что на него насмешливо смотрит девушка, остановившись на тротуаре, он бормотал нараспев свои стихи, декламируя жалобу Кибелы:
Ручьи, чей свежий плеск мне слышится повсюду,Ключи веселые, бегущие в камнях,Вы травы длинные у нимфы в волосахКолеблете и мох, что ярче изумруда.Но что вы для меня? Я зрю лицо твоеИ алые уста, все в соке ягод винных.В очах блестит слеза. И скорбный след ееЛаниты бороздит, как глину гор пустынных.
Поглощенный своей поэмой, звучавшей в душе, как звонкое гуденье улья, он дошел до соседней с его домом площади, на которой высился собор и бронзовый памятник во славу павших на войне 1870 года. Рядом с павильоном трамвайных кондукторов на скамье сидела женщина, похожая на Розу. Подойдя поближе, Пьер узнал ее, но все же не был уверен, что это действительно Роза. Он окликнул ее, она вздрогнула.
— Голова закружилась, — сказала она. — Наверно, от грозы. Вид у меня, должно быть, ужасный… Я только что от вас… Мне уже лучше, но вот последний трамвай я пропустила. Нет, нет, не беспокой Робера. Да его, впрочем, и дома нет — пошел к какому-то приятелю заниматься. Вот если б ты мог нанять мне извозчика.
Он вспомнил, что на улице Труа-Кониль есть извозный двор. Когда Пьер направился туда, Роза подошла к фонтанчику с питьевой водой и, намочив носовой платок, отерла глаза и лицо, вымыла руки. Подъехал Пьер в открытой коляске.
— Я, конечно, поеду провожать тебя Ты что же думаешь, я пущу тебя одну в такой час, да еще когда ты так плохо себя чувствуешь? Мне приятно будет прокатиться за город ночью.
Роза вяло протестовала, у нее не хватало сил спорить. Пьер расположился рядом с ней, и ветхая коляска затряслась по мощеным улицам.
Роза вдруг стала необыкновенно словоохотливой и пустилась в разговоры, чтоб обмануть Пьера. Она сообщила, что дома, в Леоньяне, о ней, несомненно, не будут беспокоиться: ей уже два раза случалось опаздывать на последний трамвай. Отчаянно фальшивя, Пьер напевал: «Звезда вечерняя, мой милый огонек».
— Я, знаешь, немножко выпил. Только ты не думай, я не пьян, — торопливо добавил он. — А так, чуть-чуть… Как хорошо, что я с тобой еду!.. Нежданно-негаданно… В полях после дождя, должно быть, чудесно пахнет.
Он робко придвинул руку к маленькой холодной руке, лежавшей на подушке экипажа. Роза не отдернула руку. Сперва ее в ужас привела мысль, что придется до самого Леоньяна терпеть общество Пьера. Но теперь ей были даже приятны и его соседство, и тепло его большой руки: пусть ладонь его стала немного влажной, но Роза и не думала отдергивать руку. И он не удивлялся этому доверию. Запрокинув голову, он смотрел в небо, уже не закрытое крышами домов, широко распростершееся над полями, освеженными дождем. Из-за усадьбы Рабата выплыла луна. Глубокая нежность охватила Пьера и вместе с тем кроткая умиротворенность. Это успокаивало его. Значит, он ничего не похищает у брата, когда держит в большой своей руке доверчивую девичью руку.