Максим Горький - Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая
– Постой! Откуда? Почему ты здесь? С незнакомой бойкостью Сомова отвечала, усаживая его к столу, как хозяйка:
– Из Парижа. Это Лида направила меня сюда. Я тут буду жить, уже договорилась с хозяйкой. Она – что такое? Лидия очень расхваливала ее.
Закрыв глаза, вскинув голову, она пропела:
– Ох, Клим, голубчик, как это удивительно – Париж! И похлопала рукою по его колену.
– Ей-богу, – жизнь начинаешь понимать, только увидав Париж. – Но, тотчас же прикусив губу, вопросительно взглянула в очки Самгина:
– Марксист?
– Да.
– Фу! Это – эпидемия какая-то! А знаешь, Лидия увлекается философией, религией и вообще... Где Иноков? – спросила она, но тотчас же, не ожидая ответа, затараторила: – Почему не пьешь чай? Я страшно обрадовалась самовару. Впрочем, у одного эмигранта в Швейцарии есть самовар...
Самгин все-таки прервал ее рассыпчатую речь и сказал, что Иноков влюблен в женщину, старше его лет на десять, влюблен безнадежно и пишет плохие стихи.
– Плохие? – недоверчиво спросила она и, опустив глаза, играя косою, задумалась.
– Что? «Старая любовь не ржавеет»?
Грея руки о стакан чая, она сказала, вздохнув:
– Ему надо бы хорошо писать, он – может. Сомова уселась на стуле покрепче и снова начала беспорядочно спрашивать, рассказывать. В первые минуты Самгину показалось, что она стала милее и что поездка за Гранину сделала ее еще более русской; ее светлые голубые глаза, румяные щеки, толстая коса льняного цвета и гладко причесанная голова напоминали ему крестьянских девушек. Но скоро Самгин отметил, что она приобрела неприятную бойкость, жесты ее коротеньких рук смешны и одета она смешно в какую-то уродливо пышную кофточку, кофточка придавала ей, коротенькой и круглой, сходство с курицей. Да и говорила она комически кудахтающим голосом.
– Да, голубчик, я влюбчива, берегись, – сказала она, подвинувшись к нему вместе со стулом, и торопливо, порывисто, как раздевается очень уставший человек, начала рассказывать: – У меня уже был несчастный роман, – усмехнулась она, мигая, глаза ее как будто потемнели. – Была я в Крыму чтицей у одной дамы, ох, как это тяжело! Она – больная, несчастная... конечно, это ее оправдывает. И вот приезжает к ней сын, некрасивый такой, худущий, с остреньким носиком, но – удивительный! Замечательные глаза, и совершенно ничего не понимает.
Погрозив Климу пальцем, она вполголоса предупредила:
– Только ты, пожалуйста, не рассказывай никому об этом!
– О глазах? – шутливо спросил он.
– Обо всем, – серьезно сказала Сомова, перебросив косу за плечо. – Чаще всего он говорил: «Представьте, я не знал этого». Не знал же он ничего плохого, никаких безобразий, точно жил в шкафе, за стеклом. Удивительно, такой бестолковый ребенок. Ну – влюбилась я в него. А он – астроном, геолог, – целая толпа ученых, и все опровергал какого-то Файэ, который, кажется, давно уже помер. В общем – милый такой, олух царя небесного. И – похож на Инокова.
Грубоватое словечко прозвучало смешно; Самгин подумал, что она прибавила это слово по созвучию, потому что она говорила: геолох. Она вообще говорила неправильно, отсекая или смягчая гласные в концах слов.
«Ребено», – произносила она.
– И все считает, считает: три миллиона лет, семь миллионов километров, – всегда множество нулей. Мне, знаешь, хочется целовать милые глаза его, а он – о Канте и Лапласе, о граните, об амебах. Ну, вижу, что я для него тоже нуль, да еще и несуществующий какой-то нуль. А я уж так влюбилась, что хоть в море прыгать.
Сомова усмехнулась, но сейчас же закусила губу, и на глазах ее блеснули слезы.
– Вот – дура! Почти готова плакать, – сказала она всхлипнув. – Знаешь, я все-таки добилась, что и он влюбился, и было это так хорошо, такой он стал... необыкновенно удивленный. Как бы проснулся, вылез из мезозойской эры, выпутался из созвездий, ручонки у него длинные, слабые, обнимает, смеется... родился второй раз и – в другой мир.
Плакала она смешно, слезы текли по щекам сквозь улыбку, как «грибной дождь сквозь солнце».
– Это он сам сказал: родился вторично и в другой мир, – говорила она, смахивая концом косы слезы со щек. В том, что эта толстенькая девушка обливалась слезами, Клим не видел ничего печального, это даже как будто украшало ее.
– И вдруг – вообрази! – ночью является ко мне мамаша, всех презирающая, вошла так, знаешь, торжественно, устрашающе несчастно и как воскресшая дочь Иаира. «Сейчас, – говорит, – сын сказал, что намерен жениться на вас, так вот я умоляю: откажите ему, потому что он в будущем великий ученый, жениться ему не надо, и я готова на колени встать пред вами». И ведь хотела встать... она, которая меня... как горничную... Ах, господи!..
Громко всхлипнув, Сомова заткнула рот платком и несколько секунд кусала его, надувая щеки, отчего слезы потекли по ним быстрее.
– Так это было тяжко, так несчастно... Ну, – хорошо, говорю, хорошо, уходите! А утром – сама ушла. Он спал еще, оставила ему записку. Как в благонравном английском романе. Очень глупо и трогательно.
Помахав в лицо свое мокрым платком, она облегченно вздохнула.
– Старалась, влюбляла...
Самгин наклонил голову, чтобы скрыть улыбку. Слушая рассказ девицы, он думал, что и по фигуре и по характеру она была бы на своем месте в водевиле, а не в драме. Но тот факт, что на долю ее все-таки выпало участие в драме, несколько тронул его; он ведь был уверен, что тоже пережил драму. Однако он не сумел выразить чувство, взволновавшее его, а два последние слова ее погасили это чувство. Помолчав, он спросил вполголоса:
– Ты с ним – жила?
Сомова отрицательно покачала головою. Она обмякла, осела, у нее опустились плечи; согнув шею, перебирая маленькими пальцами пряди косы, она сказала:
– Мать увезла его в Германию, женила там на немке, дочери какого-то профессора, а теперь он в санатории для нервнобольных. Отец у него был алкоголик.
Она вздохнула.
– Знаешь, – я с первых дней знакомства с ним чувствовала, что ничего хорошего для меня в этом не будет. Как все неудачно у меня, Клим, – сказала она, вопросительно и с удивлением глядя на него. – Очень ушибло меня это. Спасибо Лиде, что вызвала меня к себе, а то бы я...
Ожидая, что она снова начнет плакать, Самгин спросил: что делает в Париже Алина?
– Развлекается! Ой, какая она стала... отчаянная! Ты ее не узнаешь. Вроде солдатки-вдовы, есть такие в деревнях. Но красива – неописуемо! Мужчин около нее – толпа. Она с Лидой скоро приедут, ты знаешь? – Она встала, посмотрела в зеркало. – Надо умыться. Где это?
Пока она умывалась, пришла Варвара, а вслед за нею явился Маракуев в рыжем пиджаке с чужого плеча, в серых брюках с пузырями на коленях, в высоких сапогах.
Варвара встретила его ироническим замечанием:
– Опять маскарад?
Через полчаса Самгин увидел Любовь Сомову совершенно другим человеком. Было ясно, что она давно уже знает Маракуева и между ними существуют отношения воинственные. Сомова встретила студента задорным восклицанием:
– Ох, апостол правды и добра, какой вы смешной! Нахмурясь при виде ее, Маракуев немедленно усмехнулся и ответил по-французски:
– Хорошо смеется тот, кто смеется последний. Вышло у него грубовато, неуместно, он, видимо, сам почувствовал это и снова нахмурился. Пока Варвара хлопотала, приготовляя чай, между Сомовой и студентом быстро завязалась колкая беседа. Сомова как-то подтянулась, бантики и ленточки ее кофты ощетинились, и Климу смешно было слышать, как она, только что омыв пухленькое лицо свое слезами, говорит Маракуеву небрежно и насмешливо:
– Ну, это, знаете, сантименты! И спрашивает Самгина:
– Он все еще служит акафисты деревне?
– Не идет к вам марксизм, – проворчал Маракуев.
– Уж не знаю, марксистка ли я, но я человек, который не может говорить того, чего он не чувствует, и о любви к народу я не говорю.
Самгин присматривался к ней с великим удивлением и готов был думать, что все, что она говорит, только сейчас пришло ей в голову. Вспоминал ее кисленькой девчонкой, которая выдумывала скучные, странные игры, и думал:
«Как неестественно и подозрительно изменяются люди!»
Варвара присматривалась к неожиданной нахлебнице своей сквозь ресницы и хотя молчала, но Клим видел, что она нервничает. Маракуев сосредоточенно пил чай, возражал нехотя; его, видимо, смущал непривычный костюм, и вообще он был настроен необычно для него угрюмо. Никто не мешал Сомовой рассказывать задорным и упрямым голоском.
– В деревне я чувствовала, что, хотя делаю работу объективно необходимую, но не нужную моему хозяину и он терпит меня, только как ворону на огороде. Мой хозяин безграмотный, но по-своему умный мужик, очень хороший актер и человек, который чувствует себя первейшим, самым необходимым работником на земле. В то же время он догадывается, что поставлен в ложную, унизительную позицию слуги всех господ. Науке, которую я вколачиваю в головы его детей, он не верит: он вообще неверующий...