Чарльз Диккенс - Американские заметки
В городе три крупных театра. Два из них — «Парк» и «Бауэри»[68] занимают большие, изящные и красивые здания, и я с сожалением вынужден признать, что они обычно пустуют. Третий — «Олимпик» — крошечная коробочка, где ставят водевили и фарсы. Им на редкость хорошо руководит мистер Митчелл, комический актер редкой самобытности и спокойного юмора, — его прекрасно помнят и чтят лондонские театралы. Я счастлив сообщить, что скамьи театра, который возглавляет сей достойный джентльмен, обычно заполнены до отказа и в зале каждый вечер звучит смех. Я чуть не забыл о «Нибло»[69], маленьком летнем театре с садом, где имеются всякие увеселения, но полагаю, что и он не составляет исключения и так же, как и все театры, страдает от кризиса, охватившего, к несчастью, «театральную коммерцию» или то, что в шутку ею именуется.
Местность вокруг Нью-Йорка необычайно, чарующе живописна. Климат — на что я уже указывал — более чем теплый. Я не хочу, чтобы у меня или у моих читателей подскочила температура, и потому не буду задаваться вопросом, что бы творилось в Нью-Йорке, если бы с чудесного залива, на берегу которого он расположен, не дул вечерами морской бриз.
Тон, коего придерживается в этом городе лучшее общество, сходен с тем, который царит в Бостоне; здесь, пожалуй, в несколько большей мере чувствуется меркантильный дух, но, в общем, достаточно лоска, утонченности и неизменного гостеприимства. Дома и стол отличаются изысканностью; встают и ложатся здесь позднее, нравы несколько свободнее, и здесь, пожалуй, сильнее развито соперничество в отношении внешнего вида и умения выставить напоказ богатство и жить на широкую ногу. Дамы необычайно красивы.
Прежде чем покинуть Нью-Йорк, я принял меры, чтобы обеспечить себе обратный проезд на пакетботе «Джордж Вашингтон», — согласно объявлению, он должен был отплыть в июне, именно в том месяце, когда я рассчитывал покинуть Америку, если никакое происшествие не задержит меня в моих странствиях.
Никогда не думал я, что, уезжая обратно в Англию, возвращаясь ко всем, кто мне дорог, и к моим занятиям, столь незаметно ставшим частью меня самого, я буду с такою грустью прощаться на борту этого корабля со своими нью-йоркскими друзьями, сопровождавшими меня в моих поездках. Никогда не думал я, что имя города, столь далекого и столь недавно ставшего мне знакомым, может оказаться для меня связанным с таким множеством теплых воспоминаний, какое сейчас теснится вокруг этого имени. Есть в этом городе люди, чье присутствие сделало бы для меня светлым самый темный зимний день, какой когда-либо зарождался и угасал где-нибудь в Лапландии, и даже мысль о родине отошла на задний план, когда я обменялся с ними тем горьким словом, которое сопутствует всем нашим мыслям и делам, в младенчестве бродит призраком у нашей колыбели и замыкает на склоне лет перспективу наших дней.
Глава VII
Филадельфия и ее одиночная тюрьма.
Путешествие из Нью-Йорка в Филадельфию совершается по железной дороге и затем на двух паромах; обычно на это уходит часов пять-шесть. Был чудесный вечер, когда мы ехали в поезде; я любовался ярким занятом из маленького окошка около двери, у которой мы сидели, как вдруг внимание мое привлекло некое странное явление, наблюдавшееся в окнах вагона для джентльменов, непосредственно впереди нас: сперва я думал, что какие-то трудолюбивые пассажиры этого вагона вспарывают перины и выбрасывают на ветер перья. Наконец мне пришло в голову, что они просто-напросто плюются, как оно в действительности и было; впрочем, хотя впоследствии я приобрел солидные сведения по части слюноиспускания, я все же до сих пор не понимаю, как тому количеству людей, какое мог вместить этот вагон, удавалось поддерживать столь веселый и безостановочный поток слюны.
Во время этого путешествия я познакомился с кротким и скромным молодым квакером[70]; в начале беседы он торжественным шепотом сообщил мне, что его дед изобрел холодный способ получения касторового масла. Я упомянул здесь об этом обстоятельстве, так как полагаю, что то был первый случай, когда названное ценное лекарство было применено в качестве словесного слабительного.
Мы прибыли в город поздно вечером. Прежде чем лечь в постель, я выглянул из окна моей комнаты и увидел на противоположной стороне улицы красивое здание из белого мрамора, казавшееся каким-то особенно мрачным, призрачным и наводившее жуть. Я приписал это сумрачному вечернему освещению и, встав утром, снова выглянул из окна, надеясь увидеть в портале и на ступенях группы снующих туда и сюда людей. Двери, однако, были по-прежнему плотно затворены; вокруг царило то же холодное уныние, и, казалось, лишь у мраморной статуи дона Гусмана[71] могли быть какие-то дела в этих мрачных стенах. Я поспешил выяснить, как называется и что представляет собой это здание, и тогда я перестал удивляться. Это была гробница многих состояний, великие катакомбы капитала, — незабвенный Банк Соединенных Штатов[72].
Прекращение названным банком платежей и разорительные последствия этого наложили (как мне все говорили) мрачный отпечаток на Филадельфию, который не исчез и по сей день. В этом городе, в самом деле, есть что-то унылое и безотрадное.
Город этот, в общем, красивый, но угнетающе прямолинейный. Пробродив по нему часа два, я почувствовал, что готов отдать весь мир за одну кривую улочку. Под влиянием господствующего здесь квакерского духа, воротник моего сюртука, казалось, сделался жестче, а поля шляпы — шире. Волосы стали коротенькими и прилизанными, руки сами собой благочестиво сложились на груди, и помимо моей воли в голову полезли мысли о том, чтобы поселиться на Парк-лейн близ Рыночной площади и нажить состояние на спекуляции зерном.
Филадельфия в изобилии обеспечена свежей водой: вода льется, течет, брызжет и бьет фонтаном отовсюду. Водопроводная станция, расположенная на холме, неподалеку от города, соединяет в себе приятное с полезным: вокруг нее со вкусом разбит общественный сад, который содержится в полнейшем и наилучшем порядке. В этом месте реку перегораживает плотина, и сила течения заставляет поток устремляться в глубокие водоемы или резервуары, откуда весь город, вплоть до верхних этажей домов, получает воду за самую ничтожную плату.
В городе имеются различные общественные учреждения. Среди них превосходная больница — квакерское заведение, но нимало не придерживающееся сектантских взглядов в своей большой и полезной деятельности; тихая, старомодная библиотека, носящая имя Франклина[73]; красивые здания биржи и почты и так далее. Кстати, о квакерской больнице — для пополнения фондов этого заведения устроена выставка, где висит картина, принадлежащая кисти Уэста[74]. На ней изображен Спаситель, исцеляющий больного, и это, пожалуй, лучший образец работы названного мастера. Считать ли такую характеристику хорошей или плохой — зависит от вкуса нашего читателя.
В той же комнате висит очень характерный и правдивый портрет кисти мистера Салли[75], известного американского художника.
Мое пребывание в Филадельфии было очень коротким, но тамошнее общество, — поскольку я успел с ним познакомиться, — мне очень пришлось по душе. Говоря о его характерных особенностях, я сказал бы, что оно более провинциально, чем в Бостоне или Нью-Йорке, и что атмосфера в этом прекрасном городе насыщена вкусами и взглядами, напоминающими, пожалуй, светские разговоры все на те же темы о Шекспире, да о «Мьюзикал Глассиз», о которых мы читали в «Векфильдском священнике». Неподалеку от города находится великолепнейшее, еще незаконченное мраморное здание, предназначаемое для колледжа Джерарда, — заложил его некий, ныне покойный, джентльмен, носивший это имя, обладатель огромного состояния; если здание будет достроено в соответствии с первоначальным замыслом, оно, пожалуй, станет самым пышным сооружением нашего времени. Но вокруг завещания идет юридическая распря, и, впредь до ее разрешения, строительство приостановлено; таким образом, и это начинание, как и многие другие великие начинания в Америке, не столько осуществляется сейчас, сколько должно осуществляться в ближайшем будущем.
На окраине высится большая тюрьма — «Восточная каторжная». В ней установлен порядок, характерный для штата Пенсильвания. Здесь введено в систему суровое, строгое и гнетущее одиночное заключение. По тому, как оно действует на людей, я считаю его жестоким и неправильным.
Я глубоко убежден, что в основе этой системы тюремной дисциплины лежат добрые и гуманные намерения, желание исправлять людей, — но я уверен, что те, кто ее разработал, равно как и те благожелательно настроенные джентльмены, которые проводят ее в жизнь, не ведают что творят. Мне кажется, лишь очень немногие способны в полной мере представить себе те пытки и мучения, которые испытывают несчастные, обреченные долгие годы нести это наказание; я сам могу лишь догадываться об этом, но, сопоставляя то, что я прочел на их лицах, и то, о чем — я знаю — они умалчивают, я еще более утвердился в своем мнении: тут такие страдания, всю глубину которых могут измерить лишь сами страдальцы и на которые ни один человек не вправе обрекать себе подобных. Я считаю это медленное, ежедневное давление на тайные пружины мозга неизмеримо более ужасным, чем любая пытка, которой можно подвергнуть тело; оставляемые им страшные следы и отметины нельзя нащупать, и они так не бросаются в глаза, как рубцы на теле; наносимые им раны не находятся на поверхности и исторгаемые им крики не слышны человеческому уху, я тем более осуждаю этот метод наказания потому, что, будучи тайным, оно не пробуждает в сердцах людей дремлющее чувство человечности, которое заставило бы их вмешаться и положить конец этой жестокости. Я как-то призадумался, спрашивая себя: будь на то моя власть, разрешил ли бы я применение подобного метода даже в тех случаях, когда срок заключения крайне короток. Но теперь я торжественно заявляю, что, имей я любые награды или почести, я никогда не мог бы беззаботно расхаживать по земле днем и ложиться спать ночью, сознавая, что какое-то человеческое существо сколько бы то ни было времени должно томиться в безмолвии своей одиночной камеры и что это происходит в какой-то, пусть самой ничтожной мере, с моего ведома и согласия.