Евгений Петров - Рассказы, очерки, фельетоны (1924—1932)
Со станции Чертоза, очень похожей на станцию Кунцево или Серпухов, прямая, усаженная деревьями, широкая аллея вела к монастырю. Впереди, задрав головы, стояли два тощих англичанина в брюках-гольф, чулках толстой доброкачественной шерсти, с биноклями через плечо и с бедекерами в руках. В Италии я видел много соборов, музеев и картинных галерей. И возле каждого из этих мест обязательно стояли два англичанина, задрав головы вверх. Они имели вид покупателей, которые на слово не верят. Им надо точно знать — цел ли фундамент, не облупилась ли штукатурка и не протекает ли, чего доброго, крыша.
— Ну, как Чертоза? — спросят их домочадцы, когда они вернутся в туманный Лондон из своего путешествия. — Понравилась?
— Ничего, — обстоятельно ответят они, — понравилась. Фундамент хороший, крепкий, еще тысячу лет выдержит, но вот водосточные трубы не худо бы подремонтировать, кое-где заржавели. А крыша ничего. Крыша понравилась.
— Начнем с собора, — сказал гид.
И мы углубились в монастырские дебри.
— Сколько монахов здесь жило? — спросил я.
— А как вы думаете?
— Тысячи две?
Гид расхохотался.
— Двадцать четыре человека. Ни больше, ни меньше.
— Позвольте! — воскликнул я. — Но зачем же им такой огромный собор и столько ценной жилищной площади?
— А слуги! У двадцати четырех монахов было больше пятидесяти слуг. Они чистили им власяницы, подавали обед и приводили девочек.
— А как же… тяжелый труд и аскетический образ жизни?
— Да что вы, ребенок? Какой там труд! Что же касается аскетического образа жизни, то это другое дело. Монахи были чрезвычайно скромны. Вот, полюбуйтесь.
В соборе было двадцать четыре придела, огороженных решетками. В каждом приделе — налой и замечательная по мастерству картина. Каждый монах молился в собственном помещении. На всех картинах, написанных величайшими мастерами эпохи Возрождения, были следы творчества целомудренных хозяев: к голеньким ангелочкам, которыми в изобилии снабжены картины, бездарной рукою монахов были пририсованы нелепые юбчонки.
В конце собора помещался огромный зал с двадцатью четырьмя резными тронами. Здесь монахи устраивали торжественные заседания. Сводчатая дверь вела в первый двор, огороженный креститумом. Перед входом в трапезную были устроены двадцать четыре умывальника. Здесь монахи мыли руки перед общим воскресным обедом. Трапезная была увешена картинами издания самих монахов. Как читатель, вероятно, уже догадывается, за столом стояло двадцать четыре стула.
Сейчас же за крытым двором шел второй двор. Его величина превосходила всякие ожидания. Двор был величиною примерно с Лубянскую площадь. По стенам его были расположены двадцать четыре двухэтажных дома с готическими башенками. Во двор выходили двадцать четыре толстых железных двери.
— Кельи, — сказал проводник, любуясь произведенным эффектом.
— Как? — пробормотал я. — Суровые кельи отшельников?
— Оки и есть. Войдемте. Пожалуйста. Здесь столовая, тут кабинет, наверху спальня, там — ванная и ватерклозет. А вот и дворик. При каждой келийке — собственный дворик, колодец и садик. Здесь, в уединении, монахи и спасались…
— Гм… Не трудно же им было спасаться. А где они сейчас?
— В Испании.
— Померли? — спросил я с сочувствием.
— Увы, синьор. К сожалению, не померли. Скоро они вернутся назад. К их приезду монастырские помещения заново ремонтируются. Тогда музей будет закрыт и доступ туристам воспрещен.
Мы осмотрели еще грандиозный пресс для давки винограда и ликерный заводик.
Проводник выпил за ваше здоровье рюмку ликера и задумчиво сказал:
— Вы правы, синьор. Спасаться для них было плевое дело. В особенности после такого ликера.
И я понял, почему монахи, попадая в города, ходят под стеночкой и не смотрят на окружающую их жизнь. Эта жизнь настолько скромна и бедна по сравнению с ихней спокойной, жирной и приятной жизнью, что им просто противно смотреть.
1930
Открытое окно
Начальник тяги товарищ Своеобразов, глава большого учреждения и большой семьи, совершенно неожиданно для себя, на старости лет влюбился в машинистку вагонного отдела красавицу Бородатову.
Автор настоящего глубоко правдивого повествования является отчаянным врагом тех юмористических рассказов, где говорится о завах и машинистках, о совместных прогулках на автомобиле и неизбежных растратах.
Поэтому он должен сразу же предупредить, что начальник тяги товарищ Своеобразов был человеком кристально честным, скромным и даже робким. Что же до машинистки вагонного отдела Бородатовой, то более чистой, милой и аккуратной девушки не рождала еще полоса отчуждения.
Как-то, в начале мая, Своеобразов открыл в своем кабинете окно и присел на подоконник. Только что прошел дождь. Внизу на вокзальной площади кипели ручьи. Вокзал с колоннами на фоне арбузного заката выглядел необыкновенно важным, значительным, как храм Юпитера во время пожара Рима. За вокзалом, у депо, перекликались маневровые паровозы, а правее, в летнем клубе службы эксплуатации, деревья, казалось, распускаются у всех на глазах. Природа пахла так, как может пахнуть только однажды в году.
Нужно только не упустить случая, вовремя открыть окно и присесть на подоконник.
И тут вот начальник тяги впервые почувствовал, что влюблен, влюблен, как мальчишка, как бронеподросток. Почувствовал, что без машинистки Бородатовой жизнь не жизнь и служба не служба и что в таком состоянии он может наделать множество глупостей.
Своеобразов присел к столу, надел на большой белый нос черепаховое пенсне и постарался сосредоточиться. Но списки паровозов, настоятельно требующих среднего ремонта, решительно не лезли в голову. «Это невозможно, — подумал Своеобразов, — ведь я старый, семейный человек, вдовец, у меня сын доктор и дочь замужем. Ведь это какое-то сумасшествие, сплошная чепуха».
Он вышел из управления и два часа шатался по улицам, наступая на ноги прохожим, невпопад извиняясь и проходя под самым носом трамваев со спокойствием лунатика.
С этого дня чувство Своеобразова все усиливалось. Он похудел, приобрел юношескую подвижность, стал часто бриться и подолгу завязывать галстуки. Наконец он не вытерпел и решил объясниться.
«Будь что будет, — подумал он, — пойду прямо к ней и скажу: „Так и так, Анна Федоровна, вы меня, конечно, извините, но я вас люблю. Будьте откровенны и прогоните прочь старого дурака. Я все снесу. Но, поймите, я не могу молчать и таить дольше свою любовь“. Впрочем, нет. Так пошло. Я скажу просто: „Анечка, я люблю вас. Скажите, да или нет“. Тьфу, черт! Так еще хуже. Может быть, написать ей письмо? Нет. Так она подумает, что я трус! Ну, да ладно! Пойду в вагонный отдел. Там видно будет». И, захватив с собою проект циркулярного письма, товарищ Своеобразов одернул белый китель и направился в конец коридора.
— Вы ко мне, товарищ Своеобразов? — спросила Бородатова, отрываясь от машинки. — Сию минуту кончаю. Тут одна строчка. У вас срочное?
— Срочное, — ответил начальник тяги, глотая слюну.
— Ну вот, пожалуйста. Садитесь, я эти бумаги уберу. Вам во скольких экземплярах?
— Да, да, пожалуйста… Извините.
— В шести?
— Да, да, тут вот циркулярчик один.
— Так вы диктуйте! Я пишу в шести экземплярах.
Своеобразов взял наброски письма и, слегка задыхаясь, начал диктовать:
— Озабочиваясь подготовкой паровозного парка к усиленным перевозкам, я пересмотрел свои планы ремонта на ближайшие три месяца, переработал их и преподал на линию для исполнения.
Своеобразов остановился и, глядя на согнутую спину Бородатовой, почувствовал, что сердце его наполнилось нежностью.
— Я, — сказал он, — не понимал до сих пор, что такое весна, молодость, любовь. Там точка… Простите, вы написали? Так вот, я продолжаю. Ввиду этого необходимо, чтобы процент больных паровозов не был больше девятнадцати — на первое августа, семнадцати — на первое сентября и четырнадцати — на первое октября.
«Она не сердится, — подумал Своеобразов. — Кажется, насчет любви и молодости я здорово завинтил».
— Эти вещи, — сказал он дрогнувшим голосом, — были для меня пустым звуком. Может быть, я стар и глуп. Может быть. Но для любви нет возраста. И я почувствовал, что жизнь еще не кончена, что я еще молод, что я могу перевернуть мир.
Бородатова встряхнула гривкой и посмотрела на Своеобразова внимательными, понимающими глазами.
— Там точка? — спросила она тихим голосом.
— Точка! — сказал Своеобразов.
«Она понимает! Она понимает! — думал он, ликуя. — И не сердится! Прелесть моя!»
И он продолжал диктовать:
— Поэтому в отношении тяговых устройств я наметил смену перекрытий над удлиненными стойлами на станции Водица и укрепление перекрытия Глухоедовского депо. Написали — депо? Здесь точка.
«Люблю, люблю, — думал начальник тяги, — люблю всю тебя, от золотой гривки до этих детских туфелек со стоптанными каблучками».