Жан-Мари Гюстав Леклезио - Блуждающая звезда
Мы стоим в бухте Пор-Ман уже целый день и целую ночь и никуда не плывем. Корабль медленно кружит на якорях, то в одну сторону, то в другую. Невзирая на запрет капитана (он оказался лысым толстяком, похожим на кого угодно, только не на моряка), я то и дело выбегаю вместе с другими детьми на палубу. Я тощая, со стрижеными волосами, наверно, меня принимают за мальчика. Мы бежим, перепрыгивая через снасти, на корму. Я сажусь и смотрю на черный гребень острова под грозовым небом. Берег так близко, я бы запросто до него доплыла. Вода в бухте тихая, прозрачная, несмотря на порывы ветра и набухшее дождем небо.
Ко мне подсаживается молодой матрос-итальянец и заводит разговор. Лопочет то по-французски, то по-английски, пересыпая свою речь итальянскими словами. Он представился — его зовут Сильвио. Угостил меня американской сигаретой. Я попробовала закурить, но кисло-сладкий дым оказался невкусным, и сразу закружилась голова. Тогда он достал из кармана своего бушлата плитку шоколада и отломил для меня кусок. Шоколад сладкий и горьковатый одновременно, я не помню, чтобы когда-нибудь ела такой. Все это молодой моряк делает серьезно, без улыбки, поглядывая на мостик, откуда может появиться капитан. «Почему вы не выпускаете людей на палубу? — спрашиваю я, медленно выговаривая слова, и смотрю на него в упор. — Нам плохо там, внизу, не хватает воздуха, темно. Это бесчеловечно». Сильвио задумался, потом сказал: «Капитан не разрешает. Чтобы не увидели людей на корабле. Нельзя». Я не понимаю. «Но ведь мы ничего плохого не делаем. Мы уезжаем в свою страну». Он нервно затягивается сигаретой. Смотрит на остров, на черный лес и узкую полоску белого пляжа. И говорит: «Если нагрянут таможенники, и нам несдобровать, и вы никуда не уедете». Щелчком выбрасывает окурок в море и встает. «Теперь ступайте-ка в трюм». Я зову детей, и мы спускаемся. В трюме темно и жарко. Голоса сливаются в гул. Мама сжимает мою руку, ее глаза лихорадочно блестят. «Где ты была? Ты с кем-то говорила?» На другом конце трюма громко беседуют мужчины. В их голосах — гнев и страх. Мама шепчет мне: «Они говорят, что мы не поплывем дальше, нас обманули, нас высадят здесь».
Весь день мы смотрим на свет, просачивающийся в люк, серый свет, от которого щемит сердце. Проплывают тучи, затягивая небо, и кажется, будто наступила ночь. Голоса мало-помалу смолкают. Наверху, на палубе, матросы закончили работать. Слышен стук дождя по корабельным доскам. В полусне мне грезится, будто мы далеко, в открытом море, посреди Атлантики, плывем вдвоем с мамой в Канаду. Когда-то, в Сен-Мартене, она говорила, что хочет уехать туда. Я помню, как она рассказывала про Канаду, зимой, в нашей комнатушке, и я ждала, раскрыв глаза в темноте… Снег, леса, деревянные домики на берегах бесконечных рек, стаи диких гусей в небе. Сейчас мне хочется снова это услышать. «Расскажи мне про Канаду». Мама наклоняется ко мне, целует. Но ничего не говорит. Может быть, она слишком устала, чтобы думать о стране, которой нет на свете. А может быть, все забыла.
Ночь, и море снова штормит. Так сильно, что скалистый мыс уже не защищает бухту Пор-Ман, волны бьются о борта, корабль качается и жалобно скрипит, все проснулись. Мы держимся за шпангоуты, чтобы не швыряло. Узлы, чемоданы и другие невидимые в темноте вещи мотаются по дну и бьются о стены. С палубы не слышно ни голосов, ни шагов, и вскоре по трюму пополз слушок: экипаж бросил нас, мы на корабле одни. Мужчины, пока нас не накрыло страхом, зажгли штормовую лампу. Все сгрудились вокруг нее, мужчины с одной стороны, женщины и дети с другой. Я вижу лица, призрачные в колышущемся свете, блестящие глаза. Одного из мужчин я знаю, он из Польши, его зовут ребе Йоэль. Высокий, худой, с черной бородой и красивыми кудрями. Он сидит у самой лампы, положив рядом с собой маленький черный ларчик, перевязанный ремешком, и медленно, нараспев говорит что-то на своем непонятном мне языке. Слова звучат, жесткие, долгие, теплые, и я вспоминаю голоса, что пели при свечах в деревянном доме в Сен-Мартене. Никогда еще слова не действовали на меня так, это словно трепет в груди, словно давнее воспоминание. «Что он говорит?» — шепотом спрашиваю я маму. Мужчины и женщины медленно раскачиваются в такт движениям корабля на волнах, и мама тоже раскачивается, устремив взгляд на огонь лампы, стоящей на полу. «Слушай, теперь это наш язык», — говорит она, и я смотрю на ее лицо. Слова раввина сильны, они прогнали страх смерти. Черный кожаный ларчик на полу так странно блестит, от него исходит какая-то неведомая сила. Голоса мужчин и женщин вторят словам Йоэля, я пытаюсь прочесть по их губам, хочу понять. Что они говорят? Я бы спросила у Жака Берже, но не решаюсь подойти к нему и сесть рядом, боюсь разрушить чары, чтобы снова не воцарился страх. Эти слова вторят морю, рокочут и катятся с волнами, слова нежные и грозные, слова надежды и смерти, эти слова больше, чем мир, сильнее, чем смерть. Когда корабль приплыл на рассвете в Алонскую бухту, я поняла, что такое молитва. Теперь я слышу ее снова, непонятная речь подхватила меня и несет. И для меня тоже звучат на корабле слова ребе Йоэля. Я не вне этого круга, я не чужая. Слова окрылили меня и уносят в другой мир, в другую жизнь. Я знаю теперь, я поняла. Слова Йоэля несут нас туда, в Иерусалим. Пусть море бушует, пусть нас бросили одних, мы доберемся до Иерусалима силой молитвы.
Прижавшись к матерям, уснули дети. Голоса, то низкие, то звонкие, отвечают Йоэлю в такт покачиванию волн. Наверно, они заклинают ветер, дождь, ночную тьму. Огонек лампы трепещет, отражаясь в глазах. Рядом с ребе Йоэлем странно поблескивает черный ларчик, и кажется, будто это из него идут слова.
Я снова легла на пол. Мне больше не страшно. Мамина рука гладит мои волосы, как когда-то, я слышу ее голос, повторяющий у самого моего уха жесткие и теплые слова молитвы. Они убаюкивают меня, и я засыпаю. Я ушла в свою память, самую древнюю память на этой земле.
Рано утром, когда «Сетте фрателли» покидал бухту Пор-Ман, его остановил таможенный катер. Море после шторма было тихое, без единой морщинки. Мотор корабля снова работал на полных оборотах, и он летел, подняв паруса, в открытое море. Я стояла на палубе с другими детьми и смотрела на открывающуюся перед нами глубокую морскую синеву. И вдруг — никто даже не успел понять, что происходит, — откуда ни возьмись появился катер. Рассекая мощным форштевнем морскую гладь, он быстро приближался к нашему борту. Капитан сначала попытался сделать вид, что ничего не заметил, и «Сетте фрателли», кренясь набок, по-прежнему держал курс в открытое море. Тогда таможенники прокричали что-то в рупор. Стало ясно: они по нашу душу.
Я смотрела, как приближался катер. Сердце бешено колотилось, и я не могла отвести глаз от силуэтов в форме. Капитан отдал приказ, матросы-итальянцы опустили паруса и заглушили мотор, и наш корабль лег в дрейф. Потом, по команде с катера, мы развернулись и взяли курс назад, к берегу. Он был виден впереди, еще темной линией. Вот и все, мы не плывем в Иерусалим. Нас больше не несут слова молитвы. Мы плывем в большой порт Тулон, где нас посадят в тюрьму.
В трюме корабля никто ничего не говорит. Мужчины сидят на тех же местах, что и вчера, они похожи на призраков. Почти все дети еще спят, прикорнув на коленях матерей. Спустились и те, что были на палубе, с взъерошенными от ветра волосами. В углу, возле чемоданов и узлов, давно погасла штормовая лампа.
* * *Нас всех заперли в большом пустом помещении, в самом конце мастерских Арсенала — нельзя было, наверно, посадить нас в камеры с обычными заключенными. Нам выдали складные брезентовые койки и одеяла. Отобрали документы, деньги и все, что могло бы послужить оружием, даже вязальные спицы у женщин, а у мужчин ножницы, которыми подстригают бороду. В высокие зарешеченные окна виден большой двор, пустой, залитый бетоном, и ветер колышет пучки травы в трещинах. Двор обнесен высокой каменной стеной. Если б не эта стена, можно было бы увидеть Средиземное море и хоть помечтать, что мы еще уплывем. На третий день взаперти в Арсенале мне до того захотелось к морю, что я придумала целый план, как убежать. Я никому об этом не сказала: мама, конечно, испугается за меня, и тогда мне не хватит духу сделать это. В час обеда к нам входят три солдата в форме морской пехоты. Двое раздают суп, а третий стоит у двери в углу, опираясь на винтовку, — следит. Мне удалось подойти поближе к двери, не привлекая их внимания. Когда один из солдат дал мне полную миску супа, я опрокинула ее ему на ноги и бросилась бежать по коридору, не оглядываясь на их крики. Я бежала со всех ног, почти летела, никто не смог бы меня догнать. В конце коридора — дверь во двор. Я выбегаю на воздух, не останавливаясь. Я так давно не видела солнечного света, от него кружится голова, и сердце стучит в горле и в ушах. Небо ярко-синее, ни облачка, все блестит в прозрачном холоде. Я бегу к каменной стене, ищу выход. Холодный воздух обжигает горло и ноздри, вышибает слезы из глаз. Я остановилась на мгновение, оглянулась. Но никто, кажется, не собирается за мной гнаться. Двор пуст, блестят высокие стены. Время обеда, все моряки сейчас в столовой. Я побежала дальше вдоль стены. И вдруг — вот они, передо мной, распахнутые ворота и широкая улица, ведущая к морю. Я стрелой вылетела из ворот, даже не знаю, был ли часовой в будке. Бегу, не переводя дыхания, по широкой улице до конца, туда, где густые заросли и скалы над морем. Вот я уже в самой чаще, исцарапала руки и ноги, прыгаю со скалы на скалу. Я не забыла, как в Сен-Мартене пробиралась в ущелье вверх по реке. Взгляну — и в ту же секунду вижу, куда прыгнуть, где есть тропка, а где лучше обойти расселину. Скалы становятся все круче, и бежать уже не получается. Я цепляюсь за ветки, проваливаюсь в разломы.