Родольф Тёпфер - Библиотека моего дяди
Когда я по просьбе Люси выставил перед ней решительно все мои полотна, послышались шаги дяди. Я побежал открыть ему дверь.
Люси, словно предчувствуя, что это он, встала, увидя моего старого дядю, она устремилась к нему навстречу, но. не сумев побороть свое волнение, остановилась. Как всегда спокойный и ясный, дядя склонился перед ней и, верный старинному галантному обычаю, поднес ее руку к губам: «Разрешите мне, сударыня, ответить вам на визит, которым вы почтили меня пять лет назад, доставив мне этого негодника… Я знаю, вы скорбите, – продолжал он, заметив слезы на глазах у Люси, – этот благородный старик, ваш батюшка!… Я знаю также, что это ваш супруг. Он достоин им быть, поскольку ваш батюшка сам избрал его для вас!»
Муж Люси, пожав дяде руку, пододвинул к нему стул и пригласил его сесть, а я не сводил глаз с этой сцены.
«Сударь, – сказала Люси, – простите мне мое волнение… Когда в Лозанне я увидела вас вместе с моим отцом… оба почти одною возраста и оба необходимые для счастья двоих людей… вот тогда у меня и появилось предчувствие, которое ваше появление так живо мне сейчас напомнило… Я благодарю бога за то, что он вас сохранил, и если бы случай не позволил мне встретить господина Жюля, я бы не покинула Женеву, не выполнив моего намерения узнать, как вы, поживаете… Но мне гораздо приятнее воочию убедиться, что вы в добром здравии, – как это можно судить по вашему виду, – и я столь же смущена, сколь и признательна вам за ту радость, которую вы нам доставили, поднявшись сюда так высоко.
– О как вы добры, сударыня, – сказал дядюшка, – вы чудесное создание! Слушать вас одно удовольствие. В Лозанне ваш отец так же высоко поднялся по лестнице… Но он не был за это вознагражден таким приемом, который может оказать только дама с вашим голосом, вашим обхождением и вашим сердцем. Будьте счастливы, дорогая! Скоро, скоро я поднимусь еще выше! Вот только мой милый Жюль никак не соглашается на это!
– Ах, никогда, добрый дядюшка», – воскликнул я, потрясенный грустным и удивительным сходством моего нынешнего положения с тем, в каком я когда-то застал Люси, и по лицу ее я понял, что в эту минуту мы думаем об одном и том же.
«Я не хочу вам мешать, – закончил дядя, сказав еще несколько слов, – вы рассматривали наброски моего милого Жюля…, я покину вас… Скажите, пожалуйста, вашему супругу, что я сожалею теперь, что знаю древнееврейский, а не английский язык. Я бы имел тогда удовольствие побеседовать с ним». Затем, взяв Люси за руку, он прибавил: «Прощайте, дитя мое!… будьте счастливы! Благословить такую молодую даму – право старика, и я им воспользуюсь. Прощайте и вы, сударь, дорогой мой!… Вы соединили ваши жизни; в моей памяти вы будете неразлучны!»
Тут дядя Том, снова склонившись, поцеловал руку Люси и удалился. Мы втроем проводили его, охваченные тем живым, но смешанным с грустью чувством любви и уважения, которое обычно внушает к себе приветливая старость.
Когда дядя ушел, мы сели. Люси долго говорила о нем. Ей хотелось найти черты сходства между ним и ее отцом, особенно заметные в той ясной веселости и в дружелюбной, несколько старомодной учтивости, которые были присущи обоим. Люси иногда умолкала, словно опечаленная мыслью о потере, ожидавшей меня в недалеком будущем. Потом, переменив предмет разговора, она обратилась ко мне, и щеки ее слегка заалели: «Господин Жюль, – сказала она, – мы привезли с собой портрет моего отца, вы его знаете… Нам бы хотелось иметь две копии с него. Я надеюсь, что вы доставите мне удовольствие, взяв на себя этот труд. Ваш талант служит нам порукой, что вы оправдаете наши ожидания, не говоря уже о том, что меня больше всего трогает воспоминание, которое вы сохранили о моем горячо любимом отце».
Судите же о моей радости! Мне следовало бы не так явно ее выражать; но Люси и ее муж, несмотря на мои робость и смущение, не могли не заметить, как она была велика. Эта радость усилилась еще от сознания, что работа была мне по плечу. В тот же день я пошел за портретом и взялся за дело, поняв, что уже проложил себе дорогу в мир изящных искусств.
При других обстоятельствах этот портрет навеял бы на меня грусть, ибо он уносил мое воображение в прошлое, где я встретил два дорогих друг другу существа, полные жизни, а теперь разлученные смертью. Та юная девушка, сияющая блеском ласкающего взор убора и молодости, еще не омраченной слезами, и нынешняя Люси – в трауре, затуманенная печалью… Но я был слишком переполнен чувством благодарности и радостью, чтобы этот контраст произвел на меня сильное действие.
Какое это было чудесное занятие! Мой карандаш должен был нарисовать любимое лицо, воспроизвести очертания этой фигуры, грациозную небрежность этой позы… Иногда, восхищенный оригиналом, я останавливался, и волнение на некоторое время мешало продолжать мне работать.
«Превосходная дама! – сказал мой дядя, узнав об этих великих событиях. – Я жалею, что изучил древнееврейский, а не английский язык… Ты доволен теперь, милый Жюль!… можно и так… – он выпрямился. – Выполни с честью эту работу! Пусть в ней будут соблюдены законы светотени, законы двух перспектив, как линейной, так и воздушной… и потом… согласие искусства с… и потом… Какая превосходная дама! Такая ласковая и такая красивая!»
Меж тем, как коляска Люси во время ее последнего визита ко мне стояла со стороны дома, обращенной к больнице, экипажи, подвозившие заказчиков моего собрата – живописца, подъезжали к другой стороне дома, обращенной к собору.
Это обстоятельство привлекло внимание жильцов нашего дома; когда же после множества предположений и догадок, в которых наименьшую роль играла моя особа, они все-таки узнали, что коляска с гербами стояла ради меня, молва о моей неожиданной и тем более ослепительной славе, полетела с этажа на этаж, и старый учитель, утверждая, что он это предвидел и раньше, повторял:
Non ego perfidumDixi sacramentum! [80]
– Уж не ругаешься ли ты? – перебила его жена.
Odi profanum vulgusEt areo [81].
– Вари-ка лучше свои компоты!
– Я думала, что сорок лет работы в школе отбили у тебя охоту к этой проклятой латыни, она делает тебя невыносимым. Неужели ты не можешь бросить эти глупости и говорить по-французски, как все люди?
– Ты очень отличаешься от Горация, моя дорогая, ибо это он говорил:
Nocturna versale manu, versate diurna [82]
и если я тебе даю пощаду ночью, ты можешь слушать меня днем.
– Гораций и все эти господа большие дураки, они и тебя оболванили. Ночью ты так храпишь, что я не могу спать, а днем забиваешь мне голову твоей тарабарщиной.
– Ты клевещешь на красоты,.которые тебе не дано понимать. Одумайся, моя дорогая, если я ем твои компоты и нахожу их вкусными, ты могла бы хвалить мои гекзаметры и ощущать их аромат…
Vellem in amicitia sic erraremus… [83]
– Мои компоты превосходны, а твои рагу ужасны!
Melius nil coelibe vita! [84]
– Я остаюсь при том, что всегда говорил об этом юноше:
Non ego perfidumDixi sacramentum! [85]
С другой стороны музыкант, игравший на контрабасе, и вся его команда (я уже говорил, что студенты проводят свою жизнь у окна) тоже не преминули заметить роскошную коляску. По меньшей мере пятнадцать физиономий сразу показались в окнах, выходивших на улицу, и с любопытством глазели на лакеев, спрыгнувших с козел, чтобы отворить дверцу коляски, и на молодую даму, входившую в дом, опираясь на руку супруга. Начались предположения: «К кому она идет? Кто знает, – думал музыкант, – быть может, любитель музыки, которого провидение?…» И все физиономии обратились к окнам, мансардам, чердачным окошкам, выходившим во двор…
Люси поднималась по лестнице, Люси миновала последний этаж; воистину, прекрасная дама шла к юному живописцу!!! И моя слава вознеслась до звезд.
Один лишь землемер и его семейство не обратили внимания на эти великие события. Глава дома был в поле, занятый своими угломерами, мать хлопотала по хозяйству, а старшая дочь, погруженная в бумаги отца, трудилась по ту сторону нашей перегородки. В этой деятельной жизни, обремененной суровыми заботами, было мало места для уличных дел и пересудов соседей.
Тем временем моя работа подвигалась. Я вставал на заре, поднимался в свою мастерскую и с жаром трудился до наступления сумерек.
Своим прилежным занятиям я был обязан тому, что немного покороче познакомился с землемером. Вместе с дочерью, он, как и я, на заре покидал свое жилище. Мы вместе шли по лестнице, и в то время, когда он входил в свою мансарду, чтобы задать девушке урок на день, я водворялся в своей. Соседство и общность привычек мало-помалу нас сблизили, и хотя этот человек очень дорожил своим временем, он иногда позволял себе потерять две-три минуты, поговорив со мною перед дверью, если предмет разговора, начатого на лестнице, настоятельно требовал еще нескольких слов.