Джеймс Джонс - Отныне и вовек
Нет, должен быть в жизни и другой смысл, высокий, важный, непременно должен быть, подсказывал ей неведомый голос, ведь не может все сводиться к формуле «замужество+деторождение+внуки=добропорядочность, сознание выполненного долга и дальше — смерть». Должен существовать какой-то другой язык, забытый, или не услышанный, или не прозвучавший, на котором говорят не только о кухонном гарнитуре «Американский уют» с обеденным столом, столиком поменьше для завтрака и лампами дневного света.
Среди разбитых раковин и унитазов, окруженная горами пустых консервных банок с выцветшими наклейками, Карен Хомс рылась в городской свалке цивилизации, отчаянно отыскивая свою жизнь, и ее не тревожила грязь, липнущая к пальцам.
Она и без того вся в грязи, чувствовала Карен.
Глава 7
Когда горнисты седьмой роты Эндерсон и Кларк вошли в большую, по-казенному неприветливую спальню отделения, Пруит сидел на койке и в ожидании обеда раскладывал пасьянс, стараясь забыть, что он здесь пока чужой. Он уже перевез свои вещи из первой роты, разобрал их, постелил белье и превратил голый матрас в безупречно заправленную койку, повесил чистую форму в стенной шкаф, свернул снаряжение в ладную скатку бывалого солдата, поставил ботинки в сундучок на подставке возле койки — все, теперь его дом здесь. Надев свежую, сшитую на заказ голубую рабочую форму, он уселся за пасьянс. Меньше чем за полчаса он управился с делами, на которые у первогодка вроде Маджио ушло бы, наверно, полдня, но ему неприятно было ими заниматься, и сейчас он не испытывал никакого удовлетворения. Подобные переезды всегда тягостны, они заставляют тебя лишний раз понять, что ты и такие, как ты, по сути, неприкаянные бродяги, вечно кочуете, нигде надолго не задерживаетесь, нигде не чувствуете себя по-настоящему дома. Но за пасьянсом можно хотя бы на время забыть обо всем; пасьянс — игра эмигрантов.
Он отложил карты и смотрел, как Эндерсон и Кларк идут через спальню. Он знал их в лицо. Вечерами он нередко видел их на плацу и слышал, как они играют на гитарах, — это у них получалось гораздо лучше, чем трубить в горн…
Сравнение возникло подсознательно, и следом нахлынули воспоминания о жизни в команде горнистов, его охватила острая тоска. Запах деревянных трибун бейсбольного поля на утренних занятиях горнистов, когда солнце ярким светом заливает ветхие скамейки… Громкое блеяние разноголосых горнов плывет в воздухе, долетает с ветром до площадки для гольфа, металлическими переливами докатывается до кромки леса. Горны спорят между собой, уверенно взятые первые ноты робко повисают в пустоте недопетыми. И вдруг все перекрывает безупречно выведенная фраза — звонкая, напористая, она вбирает в себя настроение этой утренней минуты и доносит его до слуха тех, кто далеко отсюда, кого не видно. Он почувствовал, что изголодался по резкому запаху свежеотполированного металла, который исходил от горна, когда он подносил его к губам.
Почти с завистью смотрел он на двух парней, идущих между койками. Одиннадцать утра, и горнисты уже отзанимались. Теперь они свободны до конца дня. В команде над Эндерсоном и Кларком всегда подшучивали, потому что на занятиях эти двое то и дело смотрели на часы. С трибун они неизменно уходили первыми и опрометью мчались в казарму, чтобы успеть до возвращения своей роты часок поупражняться на гитаре.
Они не любили горн, просто он спасал их от строевой и у них оставалось больше времени для гитары. Им хотелось стать гитаристами, но полковой оркестр был полностью укомплектован. Этим двоим досталось все то, что так ценил Пруит, а они мечтали совсем о другом. Судьба, словно назло, не хотела лишать их заведомо ненужного, а ему пришлось расстаться с горном именно потому, что горн — любовь всей его жизни. Несправедливо.
Увидев Пруита, Эндерсон остановился. Казалось, он колеблется, идти дальше или повернуть назад. Наконец он принял решение и молча прошел мимо, угрюмо опустив глубоко посаженные глаза. Когда Эндерсон замешкался, Кларк тоже остановился и выжидательно посмотрел на своего наставника. Потом, следом за Эндерсоном, он тоже прошел мимо Пруита, но у него не хватило духу отвести глаза. Он смущенно кивнул Пруиту, и длинный итальянский нос почти закрыл робкую улыбку.
Они вытащили гитары и яростно ударили по струнам, словно сознавали, что, лишь вложив в игру всю душу, смогут забыть о гнетущем присутствии чужака. Но постепенно их запал стал слабеть, вскоре они замолкли и покосились на Пруита. Потом шепотом о чем-то засовещались.
Слушая, как они играют, Пруит впервые понял, до чего здорово это у них получается. Раньше он почти не обращал внимания на этих ребят, но сейчас, оказавшись в той же роте, неожиданно для себя увидел их по-новому и каждого в отдельности. Ему казалось, что даже лица у них чуть изменились, он видел лица двух разных людей, которые никак не спутаешь. Он и прежде замечал: бывает, живешь рядом с человеком много лет, а не имеешь о нем никакого представления и, только когда случай сведет тебя с ним вплотную, обнаруживаешь, что он не просто Джон или Боб, а личность, со своим характером, со своей жизнью.
Эндерсон и Кларк кончили шептаться и убрали гитары. Потом, не сказав ни слова, опять прошли мимо Пруита — в уборную в конце галереи. Они нарочно не замечали его. Пруит закурил и рассеянно уставился на кончик сигареты, остро ощущая, что он здесь чужой.
Жаль, что они перестали играть. Они играли блюзы, народные баллады — все то, что было ему близко; бывшие бродяги, сезонники и фабричные рабочие, сбежавшие от нудной, бессмысленной жизни в армию, понимали и любили такую музыку. Пруит взял с койки карты и, начав новый пасьянс, услышал голоса — гитаристы проходили по галерее к лестнице.
— А тогда какого черта ему надо? — донесся сквозь открытую дверь обрывок гневной тирады Эндерсона. — Он же лучший горнист во всем полку, сам подумай!
— Да, но не станет же он… — растерянно возразил Кларк. Дальше Пруит не разобрал, они уже прошли мимо двери.
Пруит отложил карты и швырнул сигарету на пол. Он выскочил из спальни и догнал их уже на лестнице.
— А ну, вернитесь! — крикнул он им сверху.
Голова Эндерсона, отделенная лестничной площадкой от туловища, повернулась к нему и застыла в замешательстве, точно парящий воздушный шар. Угрожающе-настойчивый тон Пруита подействовал — разум еще не успел принять решение, а ноги уже подняли Эндерсона назад на галерею. У Кларка не оставалось выбора, и он нехотя поплелся за своим идейным поводырем.
— Я не собираюсь никому подкидывать подлянку, — без околичностей сказал Пруит глухим, злым голосом. — Если бы я хотел остаться горнистом, то сидел бы на прежнем месте и не рыпался. Сам подумай, на кой черт мне было переходить к вам и отнимать у тебя работу?
Эндерсон нерешительно переступил с ноги на ногу.
— Может быть, — смущенно заметил он. — Но ты же так играешь, тебе меня выжить — раз плюнуть.
— Знаю, — сказал Пруит. Белая, холодная, как полярный лед, пелена гнева застлала ему глаза. — Я своими козырями другим игру не перебиваю. Разве что в картах. У меня не те правила, ясно? Мне твое паршивое место даром не нужно, а было бы нужно, я бы шел в открытую.
— Понял, — примирительно сказал Эндерсон. — Все понял. Ты не злись, Пру.
— Чтоб больше меня так не называл!
Кларк молча стоял рядом и сконфуженно улыбался, переводя широко раскрытые кроткие глаза с одного на другого, — так свидетель автокатастрофы смотрит на истекающего кровью человека и не двигается с места, потому что не знает, как быть, и боится сделать не то.
Поначалу Пруит хотел рассказать, что Хомс предложил ему место ротного горниста, а он отказался, но что-то в глазах Эндерсона заставило его передумать, и он промолчал.
— Кому охота служить на строевой? — Эндерсон опасливо запинался. От такого психа, как Пруит, можно было ждать чего угодно. — Мне до тебя далеко, я знаю. Ты вон даже в Арлингтоне играл. Тебе занять мое место ничего не стоит, только это было бы нечестно. — Слова повисли в воздухе, будто он что-то не договорил.
— Можешь больше не трястись, — сказал Пруит. — А то еще заболеешь.
— Это… спасибо, Пру, — с трудом выдавил Эндерсон. — Ты, пожалуйста, не думай, что я… ну… это…
— Катись к черту. И запомни, тебе я не Пру, а Пруит.
Он резко повернулся и пошел назад в спальню. Подобрал с цементного пола тлеющую сигарету и глубоко затянулся, прислушиваясь к затихавшим на лестнице шагам. Потом с неожиданной досадой схватил с койки несколько карт и порвал пополам. Клочки бросил обратно на постель. Но обида по-прежнему кипела в нем, он собрал оставшиеся карты и стал методично рвать их одну за другой. Теперь уже все равно, колода и так никуда не годится. Нечего сказать, хорошее начало! Надо же придумать — будто он собрался отнять их вонючую работу!