Станислав Китайский - Повесть "Спеши строить дом"
— А ты Варю не ревновал? — спрашиваю его.
— Ревновал, — говорит. — Потому, что я такая же безответственная скотина, как и ты. Не обижайся! У меня было время продумать все. И я понял «секрет» этой самой ревности. Ларчик открывается просто. Мы слишком все осложняем. Я бесился не потому, что так любил жену, а потому, что, когда она изменила мне, я чувствовал себя обкраденным: ее измена лишала меня навсегда права оставаться нравственным человеком. То есть честным, верным, правдивым, постоянным, каким я и был до ее измены. Понимаешь? Она лишила меня самого меня. Вот это и есть сущность ревности, если она только настоящая, а не лицедейство. В большинстве же случаев ревность разыгрывают. И ты в случае со Светланой заранее сочиняешь водевильчик. Подумай о своей нравственности и праве на ревность. Подумай и согласись, что не такая уж ты ценность, чтобы иметь право так вот любить себя. Что же касается меня, то я не могу сказать, что люблю Светлану. То есть я люблю ее не больше, чем тебя вот. Другое дело, что я испытываю к ней влечение, может быть, немного больше, чем к другим женщинам, и думаю, что мы устраиваем друг друга как партнеры. Как каждый зрелый мужчина, я испытываю потребность заботиться о ком-то, охранять и защищать. И я готов взять на себя ответственность за целый ряд благополучий этой женщины: за материальное, нравственное и прочее. То есть за то, чего не смог обеспечить своей первой супруге. Я все взвесил и понял, что это мне по силам. И ее сыну я помогу вырасти мужчиной. Ревность в данном случае исключается. Если она уйдет, а я не дам ей возможности и подумать об этом (мы знаем, почему женщины уходят, и нечего наводить тень на плетень, тут никакой романтики), но если все-таки уйдет, я попрошу у нее прощения за свою несостоятельность. Известная доля риска есть, конечно. Но только с ее стороны. Мое дело — свести эту долю на нет. Если ты можешь гарантировать ей нечто подобное и она примет его, я ничего против иметь не буду, и ранить меня это ни в какой мере не сможет. Вот так, Фока! И запомни: партнера всегда выбирает женская особь. Наше дело — не позволить ей разочароваться и вилять. Ты не обиделся?
Я не обиделся.
— Ну и хорошо, — сказал он. — Вопросы есть?
Мне нечего было спрашивать. Понимаете? И он заговорил о чем-то отвлеченном и совсем на другую тему. Так вот решился мой вопрос. Я чувствовал себя ограбленным, раздетым, я чувствовал, что он не прав, что нельзя так торгашески... Но возразить мне было нечего. Я вдруг опустел, как мешок, из которого вытряхнули зерно. И уйти уже не мог. Мне надо было снова наполниться. Хоть чем! А наполниться можно было только здесь. Рядом с ним. Понимаете?
— Нет, не понимаю, — спокойно сказал Размыкин.
— Не понимаете? Попробую объяснить. Хотя и самому мне здесь ничего не понятно.
Во-первых, мне не хотелось возвращаться в село. Видите ли, я давно уже подметил, что всякие личные неприятности легче всего разрешаются в твое отсутствие: позлословят, помоют косточки, любое принятое решение пересмотрят сотню раз, успокоятся, и вчерашняя катастрофа превратится в пустяк, и когда ты появишься, пепел вчерашнего годится разве только на удобрение. Ты же в этом пожаре мог бы сыграть роль разве что самого сухого полена. Это может показаться вам гадким, склизким, как говорил Григорий, — словечно какое! — но мне это таковым не кажется: здесь имеется щадящий момент не только для виновника, но, и, может быть, даже куда значительней для других заинтересованных лиц.
— У Григория на этот счет была теория «кот на мыша», — вмешался Витязев. — Школьником еще он подзарабатывал тем, что готовил дрова для сельсовета и для клуба. Это была трудная работа. Платили мало, очень мало, кажется, рублей восемь, это по сегодняшнему курсу восемьдесят копеек за куб. Механизации никакой — двуручная пила и колун! — много ли наготовишь? Сам на штаны зарабатывал, знаю. Вот Григорий был напарником старого лесоруба Афанасия Ивановича Верещагина. Интересный старик был. Он в первую мировую из Франции до Хазаргая пешком пришел! Через всю Европу и Азию! Он там был в составе Донского корпуса. Героический старик: принес французскую медаль и Георгиевский крест и наградил ими свою жену, бабку Груню, за верность и долготерпение. Это надо же! — без копейки денег, без документов, в смысле виз и паспортов, без малейшего понятия о языках — по-русски он тоже был неречист — по всему миру, объятому огнем войн и революций, пешком! голодом! а дошел и золотых наград за кусок не променял. Вот какой был дедка Верещагин. Так вот он Григория учил: ты, если опасность какая грозит, не прячься от нее, не боись! Пускай она тебя боится. Ты кидайся на нее, как кот на мыша! Она раз испугается, два, а потом тебя будет третьим: косогором обходить! Вот такая теория «кот на мыша». Ты извини, Володя, что перебил.
— У каждого своя теория,— сказал недовольный Владимир Антонович — Вот мне эта кошачья теория кажется показной... Ну да ладно. Так вот я не хотел идти в село. Не мог. Или что-то заставляло оставаться здесь. Скорей, именно так. Видимо, на меня продолжал действовать детский авторитет Чарусова. Я это каждую секунду чувствовал. И противился как мог, но не получалось. Он все-таки оставался крупнее меня, чего тут... Теперь признаю. Это был незаурядный ум, большой эрудит. Писатель, в общем. Но вот так если, в. своем кругу, он для меня оставался просто Гришкой, одноклассником, и никакого величия в нем я не усматривал и не усматриваю. Даже наоборот: чем ближе узнавал его, тем больше сомневался в ценности его произведений. А уж на роль инженера душ он ни под каким соусом, в моем понимании, не годился. Вот за Василием скорей это можно признать, Мне нравилось замечать, что Чарусов не любил умываться, что ногти не стриг. Я следил за его словом, каждым шагом и все больше убеждался, что такого человека, как Чарусов, нет, нету, не существует: его выдумал и демонстрирует зауряд-писатель, набитый чужими книжными мыслями и образами, в которых сам так и не смог разобраться, и барахтается, как мышонок в сметане. И вот эта охота за его промахами, ошибками, падениями превратилась у меня после того самого разговора в самоцель, что ли... Мне это нужно было. Просто необходимо. Для чего? Да для того, чтобы убедиться, что у него, кроме слов, красивых, профессиональных, ровным счетом ничего нет — ни убеждений, ни мудрости, ни поступков — все слова, и только! Увидеть это все было не так уж трудно... Ты, Василий Михайлович, не крути головой, сам знаешь, что это так. И силы, вот той мужской силы, которую он так щедро обещал тут для Светланы Аркадьевны, у него тоже не было и быть не могло. Одни фантазии. И чем больше я присматривался к нему, тем больше убеждался, что имею право жить, как мне хочется, и любить, кого мне хочется. Потому что я, какой бы я ни был, я живой, живу, а его, со всеми добродетелями, не существует! Но это я сейчас так лихо суммирую, а еще вчера мне это было далеко не так ясно.. Магия слов действовала. Вы, Анатолий Васильевич, как следователь, понимаете это, конечно: вам ведь тоже приходится пользоваться этой магией. Я подумывал даже, что писателям надо бы запретить выступать, например, в судах свидетелями или там вообще третейскими судьями. Они же профессионалы! У них слово — оружие, а не только инструмент. С ними в спор вступать — это все равно, что драться с Кассиусом Клеем: он, может, и не захочет убить тебя, а войдет в игру, забудется — вложит всю силу, все умение в кулак — и поминай как звали. Профессионал! Только после кулака оно, может, и одыбаешь еще, а после такого слова рану всю жизнь зализывать будешь. И мне очень хотелось подсмотреть, увериться, что и слова свои он руками делает, то есть фокусничает. Но это было труднее.
— Брось, Володя! — жестко остановил его Витязев. — Во-первых, Григорий никогда тебя не бил, он щадил тебя. А надо бы было. Чтобы желчь твою выбить из тебя. Во-вторых, он никогда ничего из себя не разыгрывал. Могу заверить, что я никогда не встречал человека более естественного и открытого, чем Григорий. Не в детстве, конечно, детство не в счет, а сейчас вот, на вершине жизни. Понимаете, на нем как будто не было никакого груза из прошлого. Он шел налегке и радостно. В отличие от Владимира Антоновича, я всегда, с детства, восхищался этим человеком. Но если в детстве меня поражала его сила, его цельность, ум, справедливость — он был очень, болезненно справедливым, — то вот сейчас меня поражала его естественность. В нем выработалось какое-то особое чутье на всякую ложь, независимо, была ли эта ложь слова, позы, поступка или лозунга какого-нибудь. Мы ведь любим говорить лозунгами. Конечно, он тоже и лозунги выкидывал, и в позы вставал. Но видели бы вы, что это за позы были! Это была каждый раз такая карикатура, что невольно Гоголя вспомнишь. И надо было знать Григория, чтобы увидеть, как он незаметно уходил от карикатуры и становился сам собой. Что же касается какого-то самодовольства, какого-то менторства, о котором говорил Владимир Антонович, то его, по-моему, и духу не было. Тут перегнул ты, Володя. Да, Чарусов был сомневающимся, но сомневающимся прежде всего в себе. Да, в нем не хватало твердости и цельности. Только недостатки ли это? Мне не нравились в нем непостоянство, склонность к фразе, скоропалительность и категоричность выводов, отрицание общепринятых авторитетов. Но все это мне представляется извинительным, поскольку он был все время в поиске.