Альфонс Доде - Нума Руместан
А она подхватила:
Под ночи темной покрывало.Чтоб ты огнем очей…
Руместан запел во весь голос:
Все звезды в небе затмевала…
Но она прервала его:
— Погодите… Мама будет нам аккомпанировать.
Она отодвинула пюпитры, открыла крышку рояля, насильно усадила мать. Решительная особа!.. Министр на секунду заколебался, держа палец на нотах дуэта. Что, если кто-нибудь услышит?.. Впрочем, уже три дня подряд в большой гостиной по утрам идут репетиции… И они начали.
Оба, стоя, заглядывали в ноты, а г-жа Башельри аккомпанировала по памяти. Они почти касались друг друга лбами, их дыхание сливалось в ласкающих модуляциях ритма. Нума воодушевился, он пел с чувством, подымая руки на высоких нотах, чтобы легче взять их. С тех пор как началась его политическая карьера, он говорил с трибуны гораздо чаще, чем пел. Голос его отяжелел, как и фигура, но петь ему все же доставляло большое удовольствие, особенно петь вместе с этой девочкой.
Во всяком случае, он позабыл и об епископе Тюлльском и о совете министерства, который уже собрался за большим зеленым столом в томительном ожидании министра. Раза два в гостиную заглядывала уныло — бледная физиономия дежурного служителя, позвякивала его серебряная цепь, но, увидев, что министр народного просвещения и вероисповеданий поет дуэт с опереточной актрисой, ошеломленный служитель тотчас же исчезал. Нума перестал быть министром, теперь он был корзинщик Венсан, преследующий неуловимую Магали во всех ее кокетливых превращениях. И как ловко она убегала, как умела она ускользать с детским лукавством, как сверкали в улыбке ее жемчужные зубки, пока, наконец, побежденная, она не сдалась, положив на плечо друга шаловливую, закружившуюся от бега головку.
Очарование нарушила мамаша Башельри; она повернулась к ним, едва закончилась ария:
— Какой голос, господин министр, какой у вас голос!
— Да… в молодости я пел… — сказал он не без самодовольства.
— Но вы же и теперь воэхитительно поете… Нельзя даже сравнить с господином де Лаппара, правда, Бебе?
Бебе, свертывая ноты, только слегка пожала плечиками, словно столь бесспорная истина и не нуждалась в словесном подтверждении. Руместан, слегка обеспокоенный, спросил:
— А вы хорошо знакомы с господином де Лаппара?..
— Да, он иногда заходит к нам поесть провансальской ухи, а после обеда они с Бебе поют дуэты.
В этот момент служитель, уже не слыша музыки, решился войти в гостиную с предосторожностями укротителя, входящего в клетку к хищнику.
— Иду, иду!.. — сказал Руместан и тут же обратился к девочке, напустив на себя самый что ни есть министерский вид, чтобы она почувствовала, какое расстояние на иерархической лестнице отделяет его от служителя:
— Поздравляю вас, мадемуазель. У вас талант, большой талант, и если вы споете у нас что-нибудь в воскресенье, я буду только очень рад.
Она вскрикнула совсем по-детски:
— Правда? Какой вы милый!.. — Подпрыгнув, она повисла у него на шее.
— Алиса!.. Алиса!.. Что с тобой?
Но она была уже далеко, она бежала через анфиладу гостиных и казалась такой крошкой — девочка, ну совсем девочка!
Его взбудоражила эта ласка, и он помедлил с минуту, прежде чем подняться к себе в кабинет. Он взглянул в окно. Перед ним в саду, еще покрытом осенней ржавчиной, скользил по лужайке солнечный луч, слегка согревая и оживляя зиму. И ему казалось, что такая же нежность проникла в самое его сердце, словно живое, гибкое тело девушки, прижавшись к нему, согрело его своим теплом. «Ах, молодость — как это хорошо!» Он машинально взглянул на себя в зеркало — его смутила тревожная мысль, уже много лет не приходившая ему в голову… Как он изменился, господи батюшка!.. Растолстел от сидячей жизни, от езды в карете — пешком он почти совсем не ходил, — цвет лица у него испортился от ночных бдений, волосы на висках поредели и побелели, но особенно его испугали расплывшиеся щеки, непомерно увеличившееся расстояние между носом и ушами. Отпустить, что ли, бороду? Да, но она вырастет седая. А ведь ему еще и сорока пяти нет. Ах, как старит политика!
В одну минуту он пережил душевную боль и весь ужас женщины, которая убедилась, что все для нее кончено, что она уже не может внушать любовь, хотя еще способна ощущать ее. Покрасневшие веки Нумы набрякли. Во дворце одного из сильных мира сего эта глубоко человеческая горечь, свободная от всякого честолюбия, казалась еще более жгучей. Но в силу легкости своего характера Нума быстро утешился: он подумал об успехе, о своем даровании, положении, которое он занимал. Разве за это нельзя любить, как за красоту и за молодость?!
— Еще как можно!..
Он обругал себя за глупость, прогнал одним движением плеча свою горесть и пошел закрывать заседание совета, ибо председательствовать на нем у него уже не оставалось времени.
— Что это сегодня с вами, дорогой министр?.. Вы словно бы помолодели.
Сегодня ему раз десять задавали этот вопрос в кулуарах Палаты — так заметно было его превосходное настроение, да он и сам ловил себя на том, что то и дело напевал «О Магали! Тебя люблю я…». Сидя на министерской скамье, он с лестным для выступающего оратора вниманием слушал его бесконечную речь о таможенном тарифе и блаженно улыбался, полузакрыв глаза. Депутаты Левой, страшившиеся его репутации коварного человека, с волнением говорили друг другу: «Будем начеку! Руместан что-то замышляет». А все дело было в том, что вдесь, перед местами, отведенными для министров, в пустоте, в которой жужжала нудная речь оратора, его воображение рисовало себе фигурку малютки Башельри со всеми пленительными подробностями: светлыми кудряшками, спускающимися на лоб шелковистой куделью, румянцем — розовым, как боярышник, гибкой, изящной талией девочки, уже превратившейся в женщину.
Однако вечером, возвращаясь из Версаля с коллегами по совету министров, он снова ощутил грусть. В спертом от табачного дыма воздухе вагона велся начатый Руместаном в обычном для него непринужденно веселом тоне разговор: речь шла о замеченной всеми на дипломатической трибуне красной бархатной шляпке, обрамлявшей матово-бледное личико юной красавицы креолки.
Это приятное зрелище отвлекло высокочтимых господ депутатов от таможенного тарифа. Все они, закинув головы, устремили взор на дипломатическую трибуну, совсем как школьники на уроке греческого языка, когда в класс случайно залетает заблудившаяся бабочка. Кто была эта дама? Никто не имел понятия.
— Надо спросить у генерала!.. — игривым тоном сказал Нума, повернувшись к военному министру, маркизу д'Эспайон л Обор, молодящемуся старичку, все еще весьма склонному к любовным утехам. — Ладно, ладно!.. Не вздумайте отрицать! Она только на вас и глядела.
Генерал сделал гримасу, от которой его желтая бороденка, как у старого козла, подпрыгнула, словно на пружине, к самому носу.
— Женщины давно уже перестали на меня смотреть. Им подавай таких вот кобельков.
Это словечко распутного жаргона, который так любят военные из аристократии, относилось к юному Лаппара, который забился в дальний угол вагона, держал на коленях портфель своего министра и хранил в этой компании «больших шишек» почтительное молчание. Руместан, сам не зная почему, почувствовал себя уязвленным и стал горячо возражать. По его мнению, у мужчины могут быть такие достоинства, которые женщины предпочтут молодости.
— Они вам и не то еще напоют!
— Спросите у всех присутствующих.
Присутствующие — с брюшком, на котором едва сходились борты сюртука, или, наоборот, иссушенные возрастом, лысые или седые, беззубые, слюнявые, чем — нибудь да больные, министры и товарищи министров — все разделяли мнение Руместана. Под шум колес и пронзительные свистки паровоза парламентского поезда завязался оживленный спор.
— Ишь, министры-то наши сцепились, — говорили в соседних купе.
Журналисты старались уловить сквозь перегородку хоть несколько слов.
— Им нужно, чтобы мужчина был на виду, стоял у власти, — гремел Нума. — Знать, что человек, который сейчас с ними, чья голова лежит у них на коленях, — человек известный, пользующийся властью, — вот что их возбуждает!
— Ну да, разумеется!
— Верно!.. Верно!..
— Я с вами согласен, дорогой коллега.
— Ну, а я вам скажу, что, будучи просто двадцатипятилетним лейтенантом в Генеральном штабе, выходя по воскресеньям в парадном мундире с новыми аксельбантами, я ловил такие женские взгляды, которые словно кнутом обжигают вас с головы до пят. Теперь на мои генеральские эполеты так не смотрят… И потому, когда мне хочется вновь ощутить нелицемерный, жаркий пламень такого взгляда, немое уличное признание в любви, знаете, что я делаю? Беру одного из своих адъютантов помоложе — белые зубы, грудь колесом — и иду по улице об руку с ним, черт меня побери совсем!