Жан Жироду - Бэлла
Наступила ночь, та ночь, которая заставляет чувствовать всех людей сообща их связь со стихиями, называемыми вечными, которая приближает их к богу, выбранному ими самими, которая приносит им освобождение от общества; эта ночь возвращала моей семье близость, которую она потеряла, с жителями планеты. Над городом световые рекламы повторяли имена, необходимые им для их работы: Дюваль [26], Ситроен [27]. Аппараты радио, значительно здесь же усовершенствованные, осыпали нас новостями и выливали на нас сразу все, что заключали в себе волны радио в эту ночь: всю музыку, все сведения о финансах и о политике; все, что несли в себе волны радио от Науэна до Шанхая. Общение с неблагодарными и изменившими друзьями восстановлялось отрывками из марша республиканской гвардии или об'явлениями армии спасения. Это был вульгарный час стихий, выпущенных на свободу наукой. Отец и дяди любили, кроме того, подниматься в Нейли и сидеть на той террасе, где во время войны был наблюдательный пост за подводными немецкими лодками, резкие сигналы которых доходили до нас с Северного моря и более мягкие — с моря Средиземного, как будто это была, действительно, вода, а не воздух, передававший нам эти сигналы. А теперь мы выслушивали здесь монологи и результаты состязаний на ипподроме. По вторникам были сеансы кинематографа в Лувесьенне, и мы отправлялись туда всей семьей смотреть «Трех мушкетеров» или какие-нибудь современные фильмы. Но эти картины, которым было несколько месяцев, казались мне прожившими уже несколько столетий и усиливали во мне впечатление семьи, оставшейся в полном одиночестве после потопа и открывающей, чтобы вспомнить о прошлой блестящей эпохе, микрофоны, оставленные утонувшей полицией, или диски, сохранившиеся в подвалах министерства искусств и ремесл. Там, где внизу, под нами, был город, мы видели только симфонию огней: линии огня — это были улицы; снопы огней — это монументы; круги огня — это площади. Единственными животными, прикасавшимися к нам, были летучие мыши — доисторические животные. Наши слуги стали говорить тем придушенным голосом, которым говорят преданные слуги во время кораблекрушения или тяжелых испытаний, постигших хозяев. Мы стали все чаще советоваться с барометрами и термометрами, точно мы совершали какой-то под'ем и старались побить рекорд высоты. Качество книг, которые мы читали, тоже повысилось. Незаметно все новые и легкие книги, чтение и обсуждение которых не требовало больше одного дня, уступили место великим мудрым книгам. Дядя Шарль перечитывал «Фауста», дядя Жюль — «Введение в экспериментальную медицину»; отец — «Робинзона Крузо». Когда я спускался в Париж, я увозил с собою список книг, которые нужно было взять у модного книготорговца: это были Библия или Монтескье.
Однажды я не вытерпел и привез с собою к завтраку Фонтранжа.
Никогда еще неизвестный человек, попадающий к гостеприимному и любознательному народу, никогда еще подкрепление, усилившее гарнизон осажденной крепости, не были приняты с большим восторгом, чем был принят Фонтранж моей семьей. Это существо, пережившее исчезнувшее человечество, было одарено всеми атрибутами, которыми оно могло бы быть наделено на гравюрах истории, составленной наблюдателями с другой планеты: галстуком Лавальер, тростью с золотым набалдашником, моноклем. Та благородная небрежность, которой отличались уже доспехи одного из Фонтранжей во времена столетней войны, чувствовалась в его черном пиджаке, обшитом тесьмой. Его платеж преувеличенно высовывался из кармашка; его монокль иа черной шелковой тесьме казался единственный рычагом его мысли… Но его ногти были отделаны, его волосы надушены и сухи. Я выбрал, конечно, существо, мыло которого было наилучшего качества. У него были широкие снисходительные жесты, и он выказывал особую благосклонность к людям и к вещам… Так должны воображать себе марсиане людей. Перед завтраком дяди увели его в Марли. Он кланялся священникам, монахиням, памятникам. Вся буржуазия Марли, сидевшая у окон, с почтением смотрела на этого заложника мира, которого вывела на прогулку семья Дюбардо.
Он увидел на нашем камине портрет Ренана. Он много слышал о Ренане. Безупречная семейная жизнь, не так ли? Может быть, не вполне твердая уверенность в католических догматах? Он поклонился. Он выказывал науке те же знаки уважения, как женщине, которую знаешь только по виду. Он кланялся ей. А этот портрет? Это Киплинг? Он выразил сожаление, что у него никогда не было случая прочитать Киплинга. Дяди взволновались. Они оставили для Киплинга Робинзона, Монтеня и Евангелие. Каждый искал в своей специальности, чем он мог бы вовлечь в разговор это существо — нежное, доброе и невежественное. По счастью, вокруг нас были многочисленные предметы, незнакомые Фонтранжу. Например, велосипед. Все члены Института бросились об'яснять ему это чудесное современное изобретение — велосипед. Повернули велосипед задним колесом. Передача особенно интересовала Фонтранжа — перемена скорости. Не избавились ли бы мы от многих болезней, от заразных болезней, например, если бы наши суставы функционировали по этой системе? Постепенно освоившись и сделавшись смелым с этими хозяевами, которые знали все, он рискнул предложить те вопросы, поставить которые у него никогда не было случая с самой юности и которые задавал ему когда-то сын без всякого успеха. Как работают маяки? Что такое приливы? Правда ли, что их вызывает луна? Предстоит ли голубому углю такое же будущее, как углю белому? В общем — ряд вопросов о море, которое он едва знал, проведя один день в Дьеппе; он знал его только по виду, так же, как Киплинга и Ренана. Он отправился в свой отель «Лувр», быстрый и легкий после приобретенных им точных знаний о миграции угрей и о их разведении в Саргассовом море, о маленьком заводе, который утилизирует приливы и отливы Гасконского залива, о красоте зеленого цвета на наших неподвижных маяках, которому так завидовали англичане. Дядя Жюль вызвался поднять на башне главные образцы маячных фонарей, что ему было легко сделать, так как он был другом хранителя склада. Дядя Жюль обещал Фонтранжу произвести испытания перед ним этих фонарей как-нибудь вечером. Фонтранж должен был покинуть Париж через несколько дней и не приехал к нам обедать, как обещал, но парижане могли видеть в течение многих сентябрьских ночей, как над Марли сверкали огни различных цветов, разной силы и разной продолжительности: это были сигнальные огни, кричавшие о мысе Рац, о скале Сангинер, о блокаде Средиземного моря, о чуме в Сайгоне… В действительности, это мои дяди подавали сигналы последнему человеку.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Накануне дня всех святых [28] жамдармерия Марли сообщила дяде Шарлю и моему отцу, что они должны явиться в три часа дня в министерство юстиции: их вызывал Ребандар. Во время завтрака приехал на автомобиле Моиз и сообщил нам, что приказ об аресте подписан.
— Он нашел трюк, — сказал Моиз.
Он сказал это не для того, чтобы успокоить нас. Мы знали, какое уважение питал Моиз к трюкам и какое место он отводил им в жизненных успехах. Если ему удалось в детстве избежать смерти, похитившей почти всех его братьев, то это произошло потому, как утверждал он, что он во-время узнал один трюк: как есть сухие фиги, не заражаясь рожистым воспалением, как лечить чирей, заклеивая его кружочками, вырезанными из синей бумаги, в которую завертывают головы сахара, и как сделать безвредным молоко самки муфлона [29]. Не проводило и десяти минут без того, чтобы он не указал вам, если он доверял вам, трюк, как взобраться одному на вершину пирамиды, как дышать под водой или как выйти из лабиринта. В тот день, когда я рассказал ему, что французы, гарантируя неподвижность немецких пленных, удовлетворялись тем, что отрезали у них пуговицы у штанов, — он перестал сомневаться в победе французов. Десять трюков такого рода, и война была бы кончена, и не было бы необходимости прибегать к американским трюкам. Банк в глазах Моиза был единственной стихией, с которой были бесполезны всякие уловки или трюки с помощью книги мудрости, и как только вопрос касался банка, в Моизе вновь появлялись простые добродетели, создающие матросов, укротителей и пожарных. Тогда у него не было никаких предрассудков, никаких привычек. Он писал первым попавшимся самопишущим пером, он говорил на любом языке, и вокруг него летали трюки, которые он называл смелостью, убийством, самоубийством и даже надеждой (трюк с изумрудом).
— Я спрашиваю — какой? — сказал он рассеянно, но как будто он искал подходящее слово.
Дядя и отец не волновались из-за таких пустяков. После кофе они предприняли последнюю прогулку в парк, где осень новым на этот раз трюком вместо того, чтобы сделать дубы желтыми, превратила их в малиновые. Накануне шел дождь. В кругах и квадратах, более сырых, чем почва рядом, они узнали места разрушенных бассейнов, а несколько прекрасных облаков, неподвижно стоявших на небе, казалось, занимали те же места, что и вчера. Символами верности сегодня была вода, испарения… Когда они проходили мимо решотки, отделявшей тир, две козочки издали посмотрели на них, полные жалости к этим людям-узникам. Они еще не были ими. Они встречали это со смехом. Теперь настал мой черед приготовлять для них чемодан, который они готовили мне во время войны при каждом моем приезде из армии в отпуск. Они знали об'ем этого чемодана так же хорошо, как знали в ту эпоху мой об'ем; они знали максимум того, что он мог вместить в себе и сколько я мог хранить в нем бутылок рома, сколько шоколада, сколько артишоков. Теперь мне пришлось измерить его вместимость рукописями и деловыми папками, книгами. Отец вошел в комнату в то мгновенье, когда я укладывал в чемодан военную фуфайку (ему могло быть холодно в тюрьме) и его папиросы. Он улыбнулся. Я укладывал чемодан отца, точно отправляя его в колледж. Моиз не спеша спускал нас к Парижу. Солнце освещало нас сзади. Нам было холодно. Но мы видели спину шофера, ярко освещенную. Все женщины, дети и даже мужчины воспользовались этим прекрасным днем, чтобы отнести хризантемы на кладбище. Везде открыты были только лавки садоводов. Все отрасли торговли уступили место торговле хризантемами. Маргаритки, бегонии, зимние розы стушевались. Те, кто нес эти устаревшие цветы, казалось, пользовались старыми рецептами. Хризантема — рецепт Дальнего Востока — была признана теперь лучшим противоядием против печали, траура. Сожаление о мертвых было заменено теперь во всей Франции трудной заботой: какой сорт хризантем выбрать — белые, лиловые, желтые? Все семьи проходили в цветных платьях, с цветами в руках тот путь, который на другой день они должны будут пройти в трауре и с пустыми руками. Это было противоположностью театра, противоположностью искусства. Нам казались вдовами женщины, которые шли без хризантем, и сиротами дети, игравшие без цветов. Никакого символа, никакого напоминания о смерти не чувствовалось к тому же в этот короткий и прекрасный день. Мертвые приготовляли себя таким образом к празднику с самой большой скромностью; приготовляли к еще более полному исчезновению. Это был единственный день, когда во владениях мертвых ходили, громко разговаривая, крича; единственный день, когда мертвых не было там. Когда мы под'ехали к Парижу с его решоткой и воротами, через которые нужно в'езжать в город, с его сторожами, его толпой, у нас было ласкающее, убаюкивающее впечатление, будто мы в'езжаем в самое обширное, кладбище. Я передал наш чемодан консьержу отеля Ритц и, назвавшись секретарем Дюбардо, получил разрешение войти в министерство с отцом и дядей. Привратники министерства, довольно плохо осведомленные, повели нас разыскивать пустой зал и кончили тем, что оставили нас в зале, где происходила конференция послов в то время, когда министр юстиции был председателем совета министров. Это здесь среди многого другого была растерзана Австрия и была произведена ампутация Германии. Со своими красными обоями, зеркалами со скошенными краями, мраморными столами зал казался мясной лавкой в летние дни, когда все столы пусты. Европа была спрятана. Судьба совсем не разнообразит своих эффектов, которые создавали ей в истории репутацию умной и иронической: она заставила моего отца в день его ареста пройти через то самое место, которое создало ему славу. Это был нетрудный эффект, и насмешка получила свое полное завершение, когда вместо Ребэддара мы увидели входящими в зал тридцать молодых людей, занявших места вокруг стола в виде подковы, — это бьш кандидаты на дипломатические посты, и насмешка судьбы оказалась особенно подчеркнутой, когда экзаминатор, распечатав конверт, прочитал им тему конкурсной работы: им предлагалось перенестись в 1919 г. и перестроить Европу по своему плану. Времени им давали много: три часа. Для отца это было по крайней мере развлечение. Его забавляло (точно это происходило в тех странах, где султан уступает на один день царство юноше-ученику, выбранному советниками султана), что конференция послов оставляет на сегодняшний день Европу в руках юношей, из которых многие еще не ласкали женщины. У всех этих молодых людей был, однако, такой вид, точно они принимались за совершенно обыкновенную задачу, и, опустив плечи, они быстро писали на широких белых листах, на единственных, которые оставались еще белыми во всех государственных канцеляриях Европы. Юноши поднимали время от времени головы с различными выражениями лиц; эти выражения безошибочно указывали моему отуу — так хорошо он знал отражение городов на лицах делегатов, — что кандидаты нападали на Мемель, или на Фиуме, или на Темешвар. Только один из тридцати не принимался за работу: волновался, чинил карандаш, одним словом, показывал всеми своими жестами, что он не знал, как перестроить Европу. Нужно сказать в его оправдание, что он был посажен на плохое место: ножка стола пришлась ему между ногами, та самая ножка стола, которая так мешала американскому делегату наклоняться и вставать и которая, быть может, устранила Соединенные Штаты с этой конференции. Все те неудобства, какие испытывала Америка — ножка стола не на месте, слишком далеко отставленная чернильница, подхват занавеса слишком низкий, о который стукалась голова, — все это мешало теперь этому молодому человеку. Может быть, он сумел бы перестроить только Азию или создать современную политику перешейков, или по крайней мере справедливо разрешить вопрос о нефти… Нет, он отказался от всего, оставил зал и двадцать девять своих товарищей, которые теперь, придя в раж, без всякой осторожности расстегивали пояса Европы. Но проходя мимо нас, он приблизился к моему отцу, поклонился и сказал для оправдания своей неспособности или своей лености: