Оноре Бальзак - Чиновники
Тюилье, имевший склонность к каламбуру, утверждал, что анаграмма — это каламбур, составленный из букв. Неразрывная дружба, связывавшая Кольвиля, человека истинно доброго, с Тюилье, этим образцом эгоиста, представляла собой неразрешимую загадку, и лишь некоторые из их сослуживцев видели к ней ключ в словах: «Тюилье богат, а Кольвиль обременен семейством». Действительно, ходили слухи, что Тюилье добавляет к своему жалованью доходы с учетных операций; его частенько вызывали из канцелярии всякие коммерсанты, и Тюилье выходил с ними на несколько минут во двор, но вел все эти переговоры от лица своей сестры, мадемуазель Тюилье. Дружба Тюилье и Кольвиля, освященная годами, основывалась на довольно естественных чувствах и обстоятельствах, о которых мы расскажем в другом месте (см. «Мелкие буржуа»), — здесь же эти разъяснения казались бы, как выражаются критики, «длиннотами». Впрочем, нелишне будет отметить, что если в канцеляриях г-жу Кольвиль знали слишком хорошо, то о г-же Тюилье почти ничего не было известно. Кольвиль, человек вечно занятой и обремененный детьми, был толст, жирен и жизнерадостен, а Тюилье, «красавец времен Империи», видимо не отягощенный особыми заботами и всегда праздный, — худощав, бледен и даже печален.
— Быть может, дружба рождается скорее из противоположности характеров, чем из их сходства, — говорил Рабурден, когда речь заходила об этих двух чиновниках.
Совершенно иные отношения, чем между этими сиамскими близнецами, существовали между Шазелем и Помье; они вечно друг с другом воевали; один курил табак, другой нюхал его, и они неутомимо спорили о том, какой способ употребления этого зелья следует признать лучшим. Оба страдали одним и тем же недостатком, делавшим их в равной мере несносными для товарищей по канцелярии: они то и дело пререкались относительно цен на всякие товары — на сладкий горошек и рыбу; на материи, зонтики, сюртуки, шляпы и перчатки, которые они видели у сослуживцев. Они наперебой расхваливали всякие новинки, хотя никогда их не покупали. Шазель коллекционировал проспекты книгопродавцев и объявления с литографиями и рисунками, но ни разу не подписался хотя бы на одно издание. Помье, такой же болтун, без конца разглагольствовал о том, что, будь он богат, он приобрел бы то-то и то-то. Однажды Помье, явившись к известному Дориа, принялся поздравлять его с тем, что тот, наконец, выпускает книги на атласной бумаге, в печатных обложках, и призывал его улучшать свои издания и впредь. При всем том у самого Помье не было ни одной книги!
Семейная жизнь Шазеля, который был под башмаком у свирепой жены, но старался казаться независимым, служила для Помье предметом постоянных насмешек; а Шазель, в свою очередь, издевался над холостяком Помье, голодавшим не меньше, чем Виме, над его поношенной одеждой и тщательно скрываемой нищетой.
И у Шазеля и у Помье уже стало расти брюшко: у Шазеля живот был круглый и тугой, он торчал вперед и, по словам Бисиу, нахально пролезал всюду первым; у Помье живот был рыхлый и колыхался из стороны в сторону; Бисиу раза четыре в год заставлял их производить обмер своих животов. И тому и другому было не больше тридцати — сорока лет. Оба в достаточной мере тупоумные, они, помимо службы, решительно ничего не делали и представляли собою законченный тип чиновников, одуревших от бумажного делопроизводства и канцелярщины. Шазель нередко клевал носом за работой, и перо, которое он так и не выпускал из рук, отмечало легкими брызгами его сонное дыхание. Помье приписывал эту сонливость слишком рьяному исполнению супружеских обязанностей. А Шазель утверждал, что Помье по четыре месяца в году пьет особый лечебный отвар, и предсказывал ему смерть от гризетки. Тогда Помье уверял, что Шазель отмечает в календаре те дни, когда супруга снисходит к его ухаживаниям. Эти два чиновника столь усердно перемывали грязное белье друг друга и так бранились из-за самых ничтожных подробностей своей интимной жизни, что сослуживцы стали в конце концов относиться к ним с заслуженным презрением. «Да разве я Шазель?» — вот слова, которыми обычно заканчивался надоевший спор.
Господин Пуаре-младший — его называли так в отличие от Пуаре-старшего, проживавшего на покое в пансионе Воке, куда хаживал обедать и его брат, мечтая там же окончить свои дни, — Пуаре-младший прослужил в канцелярии уже тридцать лет. Сама природа не столь постоянна в своих круговоротах, как был неизменен в своих привычках этот человечек. Он всегда клал свои вещи на то же место, опускал перо на ту же подставку, в тот же час садился за свой канцелярский стол, грелся у печки в те же минуты, ибо единственной его гордостью были часы, которые шли с непогрешимой точностью, что, впрочем, не мешало ему ежедневно их выверять по часам городской мэрии, мимо которой лежал его путь, так как он жил на улице Мартруа.
От шести до восьми часов утра он вел торговые книги в большом модном магазине на улице Сент-Антуан, а от шести до восьми часов вечера — в магазине Камюзо, на улице Бурдоне. Таким образом, он зарабатывал три тысячи франков, считая и канцелярское жалованье. Ему оставалось до пенсии всего несколько месяцев, поэтому он был глубоко равнодушен ко всяким служебным интригам. Для его старшего брата отставка оказалась роковой: он совершенно опустился; вероятно, это предстояло и младшему, когда ему уже не придется ходить в министерство, садиться на свой стул и выполнять свою работу экспедитора. Ему было поручено подбирать комплекты газеты, которую выписывала канцелярия, а также «Монитера», и он относился к этому делу с рвением фанатика. Если кто-нибудь из чиновников терял один из номеров или, унеся домой, забывал возвратить, Пуаре-младший просил разрешения отлучиться, немедленно отправлялся в редакцию газеты, требовал этот недостающий номер и возвращался, обвороженный любезностью кассира. Ему всегда, уверял он, приходится иметь дело с милейшим молодым человеком, и журналисты, мол, что ни говори, люди чрезвычайно любезные, но их не умеют ценить по заслугам.
Пуаре был невелик ростом, его обветренное лицо бороздили морщины, серая кожа была усеяна синеватыми угрями, нос вздернут, глаза казались угасшими, взгляд был тускл и холоден, рот провалился, и в нем торчало всего несколько гнилых зубов, поэтому Тюилье уверял, что к Пуаре уж никак не попадешь на зубок; огромные кисти его длинных и тощих рук не отличались белизной. Седые волосы, примятые шляпой, придавали Пуаре сходство со священником, что ему отнюдь не могло льстить, ибо он не выносил попов и духовенства, хотя и сам не в состоянии был бы объяснить свои религиозные воззрения. Эта антипатия, впрочем, не мешала ему быть горячим приверженцем любого правительства.
Пуаре не застегивал свой старый зеленоватый сюртук даже в самые сильные холода и неизменно носил черные панталоны и башмаки на шнурках. Покупки он делал, вот уж лет тридцать, все в тех же магазинах. Когда умер его портной, он отпросился на похороны и над могилой пожал руку сыну покойного, торжественно обещая одеваться у него. Он был другом всех своих поставщиков, выслушивал их сетования, расспрашивал об их делах и всегда платил наличными. Если ему приходилось писать одному из них, прося изменить что-либо в заказе, Пуаре был отменно вежлив, выводил «Милостивый государь» отдельной строкой, никогда не забывал указать дату и предварительно составлял черновик письма, который и сохранял в папке с надписью: «Моя переписка». Трудно было себе представить натуру более упорядоченную и жизнь более размеренную. С того времени как Пуаре поступил в министерство, он хранил все свои оплаченные счета, все квитанции, даже самые ничтожные, а также книги расходов, за каждый год — в особой обложке. Он обедал по абонементу всегда в одном и том же ресторане «Телок-Сосунок» — на площади Шатле, за тем же столиком, и официанты так и сохраняли для него это место.
Не задерживаясь и пяти минут сверх положенного времени в магазине шелковых тканей «Золотой кокон», он ровно в половине девятого появлялся в кофейне «Давид», самой знаменитой кофейне его квартала, и сидел там до одиннадцати; сюда он, как и в «Телок-Сосунок», приходил уже тридцать лет и в половине одиннадцатого неизменно выпивал здесь кружку баварского пива. Опершись руками на трость и уткнувшись в них подбородком, он слушал споры о политике, но никогда не принимал в них участия. Место Пуаре было рядом со стойкой, и он поверял буфетчице маленькие происшествия своей жизни, ибо это была единственная женщина, беседа с которой доставляла ему удовольствие. Иногда Пуаре играл в домино, единственную игру, доступную его пониманию. Если его партнеры не приходили, он засыпал, привалившись к деревянной обшивке стены, а перед ним на мраморном столике лежала надетая на палку газета. Он интересовался решительно всем, что происходило в Париже, и по воскресеньям ходил смотреть новые постройки. Он расспрашивал какого-нибудь инвалида, поставленного у входа, чтобы не пускать публику на строительный участок, огороженный дощатым забором, и беспокоился, когда происходили задержки — не хватало материалов или денег или же архитектор испытывал затруднения. «Я видел, — говорил Пуаре, — как Лувр восстал из развалин, я видел, как родилась площадь Шатле, Цветочная набережная, рынки!» Братья Пуаре, родом из Труа, были сыновьями мелкого чиновника, служившего по откупам; родители отправили их в Париж учиться делопроизводству. Мать снискала себе дурную славу беспутным поведением, и хотя они часто посылали ей деньги, она, к их прискорбию, умерла на больничной койке. Тогда оба не только поклялись никогда не жениться, но у них даже к детям появилась неприязнь; и когда те оказывались поблизости, братьям Пуаре становилось не по себе, они опасались их, как опасаются сумасшедших, и растерянно на них поглядывали. При Робере Ленде оба Пуаре были завалены работой. Администрация тогда не оценила их заслуг, но они были рады, что хоть живы остались, и только с глазу на глаз роптали на столь явную неблагодарность: ведь они делали максимум того, что можно было сделать.