Яльмар Сёдерберг - Серьёзная игра
Она сидела и держала правую его руку в своих ладонях.
— Скажи мне, — начала она, — как все-таки вышло, что ты женился?
Он ответил, избегая ее взгляда:
— А так и вышло, как в девяти случаях из десяти. Мужчине нужна женщина, женщине нужен мужчина. А она была красивая, молодая женщина. Такой она, впрочем, и осталась.
Лидия долго сидела молча, глядя в густеющую за окном синь.
— Я же ее никогда не видела. Да и не хотела бы увидеть. Светлая она или темная?
— Светлая.
— Ах, да не все ли мне равно… Оба умолкли.
— Совсем позабыла, — потом сказала она, — я ведь не поблагодарила тебя за утрешнее. Все твои гостинцы на столике, там, в спальне.
Утром он послал ей немного винограда, груш, шоколад и несколько бутылок «Сотерна». Сперва он пытался выведать, какое ее любимое вино. Она отвечала, что вина вообще не любит, но если уж на то пошло, другим сортам предпочитает «Сотерн».
Оба молчали. Она все не отпускала его руку. Густела, густела тьма. Прежде кирпично-красная церковь уже чернела на холодной синеве мартовского неба.
Лидия сказала:
— Помнишь декабрь, «Континенталь»?
— И ты еще спрашиваешь…
— Но как же я решилась? И в таком чинном отеле! Верно, совсем голову потеряла! Сошла с ума! И ведь в любую минуту ко мне могли прийти, могли постучать. Ну хоть бы Эстер. Дверь заперта, никто не отвечает. Что бы мы делали? Что бы я делала?
— Да, это было бы скверно…
— Ох, Арвид, нам надо быть осторожней. Нельзя так терять голову. И ходи ко мне пореже, не то непременно заметят, пойдут разговоры. О том, чтоб показываться вместе на людях, и думать нечего. И даже если случайно встретимся на улице, нам нельзя и на полминуты остановиться поговорить.
— Да, да…
Оба молчали. Внизу, меж старых голых вязов дрожали на ветру газовые фонари. А сверху, из холодной синевы, глядели Венера и Марс.
Потом она сказала:
— Помнишь, тогда в «Континентале» я тебя спросила, любишь ли ты жену?
— Да…
— А помнишь, как ты ответил: я люблю ее на лютеранский манер. Помнишь?
— Да.
— А я еще спросила: как это?
Арвид Шернблум задумался.
— Как же, — сказал он, — я все помню. Доктор Мартин Лютер — и тому скоро минет четыреста лет — придерживался взгляда, что истинная любовь сама собой рождается в законном браке, когда оба супруга честно исполняют долг природы и души. Возможно, в этом есть доля правды. Но небольшая.
Лидия долго молчала.
— Нет, — наконец, шепнула она, — нет… Небольшая…
Он сказал:
— А уж от этого прямой путь к «Братству», которое основал двумя сотнями лет позже Цинцендорф[18]. Члены секты, пожелавшие жениться, тянули жребий. Вытянутый жребий означал Божью волю. А тяга, страсть, любовь — все это полагали происками дьявола. Но ведь и по Лютеру любовь возможна лишь в брачной жизни. Вне брака это не любовь, но прелюба, блуд и всяческая нечистота и подлежит самым страшным наказаньям ада…
Вдруг лицо Лидии стало совсем белым. Но оно просияло бледностью.
— Поди ко мне, — шепнула она. — Меня ты люби по-язычески!
За руку она ввела его в спальню и зажгла перед зеркалом две свечи.
Две свечи. Ему подумалось, что свершается некий странный духовный обряд.
…Штор они не стали спускать, их и не было; она пока не обзавелась шторами. Да и к чему? Нескромный взгляд не мог бы проникнуть в комнату. Дома напротив не было. Лишь красно-кирпичная церковь да голые вязы в ограде — большие, старые, да синь мартовского неба, и две яркие звезды. Но уже и другие зажглись, понемногу вызвездило…
И медленно, тихо, с сомненьем она начала раздеваться.
Маленькая спальня, большая постель. Текучий блеск двух свечей перед зеркалом. И окно в звездную запредельность.
Он сказал:
— Лидия. Знаешь, я шел к тебе и думал…
— О чем же ты думал?..
— Я думал: неужто и впрямь мне никогда не соединиться с тобой и не жить, не стареть с тобой под одним кровом? И не умереть, уткнувши голову в твои любимые, любимые колени?
Очень прямо сидя в постели, она ответила:
— Но у тебя есть жена, которую ты любишь «на лютеранский манер».
Он сказал:
— Когда-нибудь я же могу попросить у нее развода. Теперь это невозможно. Отец ее был богат, а теперь он разорен, неимущ. Да я ведь тебе рассказывал… И сейчас просить развода нельзя, слишком низко.
— Да, да. Но разве я этого требую? У тебя своя жизнь. Я знаю. Я не хочу невозможного. Что мое — то мое. И я тебя люблю. И я же не ставлю тебе никаких условий; ты ведь не давал мне «брачного обета»… И будь что будет… Я так рада, что снова ношу свое имя. Что я снова Лидии Стилле. Как будто я потеряла себя, куда-то запропастила, и вот снова нашла… Ты видел медную табличку на двери? Лидия Стилле. И только так! И так всегда будет значиться на моей двери. Не Рослин, не Шернблум и не как-нибудь еще!
Он задумчиво улыбался.
— Я не придаю такого значения дверным табличкам, — сказал он. — Но мечты о нашем будущем часто преследуют меня. О нашем общем будущем. И я бы одно хотел знать: думаешь ли и ты о том же… Нет, ты не думаешь…
В темноте она шепнула:
— Я тебя люблю.
Оба они уснули или просто лежали в полудреме, потом она спросила:
— Ты проголодался?
— А ты?
— Да. И у нас пропасть еды.
Она встала и накинула халатик. И скоро собрала на стол. Хлеб, масло, сыр и кое-что еще. И почти нетронутый запас груш, винограда и конфет. И «Сотерн», из которого оказалась почата лишь одна бутылка.
— Всего половина первого, — сказала она. Он разлил вино по бокалам.
— Твое здоровье, друг мой Берглинг! — провозгласил он весело.
Она рассмеялась так, что чуть не расплескала вино.
— Когда я писала ту открытку, — сказала она, — я настолько поверила в нашего Ханса Берглинга, что так и видела его. Знаешь, он маленький, толстый, у него густая, жесткая шевелюра и висячие усы. И куртка, конечно, выпачкана краской.
— А не снабдить ли нам его еще и бородкой? — предложил Арвид.
— Нет, — возразила она задумчиво, — нельзя. Разрушится весь тип.
— А ведь честно говоря, — сказал Арвид, — мы похитили нашего Ханса Берглинга из новеллы Анатоля Франса. Ты помнишь — «Пютуа»?
— Я об этом не думала. Но очень возможно. Ханс Берглинг, правда, наводит на мысль о Пютуа.
Две свечи подле зеркала совсем почти догорели. Она принесла новые, зажгла, а оплывшие огарки задула.
…А потом…
…Глаза ее широко распахнулись, взгляд стал глубоким и застыл, чуть вздернулась верхняя губа, и сжатые зубы сияли в полутьме…
…Оба очнулись. Теперь они сидели, совсем прямо. Два призрачные лица, очень похожие на их давешние лица, глядели на них из дальней дали крошечной спальни, из зеркала за двумя свечами.
Было почти пять часов.
— Хочешь, посидим у окна, посмотрим на звезды? — сказала она.
Она дала ему свой купальный халат. А сама закуталась в меховую накидку.
Звезд уже не было — крупные обе зашли, а мелкие истаяли в занявшемся рассвете. Только на юго-западе, над самым церковным шпилем, желтый на редеющей сини, еще висел лунный серп.
Они сидели рука в руке.
Она слегка подалась вперед и неотрывно смотрела в синеву.
Она сказала:
— Видишь, месяц был слева от церкви. А сейчас он заполз за шпиль и скоро-скоро переберется вправо. Такое я видела уже много-много раз: месяц плывет слева направо. На Ривьере я сказала об этом Маркусу. Но он мне ответил, что на самом деле луна движется справа налево. И он мне все объяснил. И я даже поняла. Но теперь позабыла.
Арвид задумался. Когда-то он держал экзамены в Упсале и в астрономии получил выразительную оценку «под sine»[19]. Хорошо, что природа наделила нас счастливой способностью забывать. Иначе бы нам не вынести жизни. Насчет луны, впрочем, он, кажется, помнил; но не так-то просто это объяснить в немногих словах.
— Понимаешь, перед нашим взглядом, — начал он все-таки, — движется по небу слева направо не только луна. Солнце и звезды тоже движутся. Но если ты получше приглядишься к луне, последишь за ней не часок, а неделю за неделей или хоть бы ночь за ночью, ты сама убедишься, что она идет справа налево. Вчера в эту пору она была правее от шпиля, чем нынче. А завтра передвинется еще левей. Встань на заре, до пяти, и заметишь, что за сутки она сильно переместилась справа налево…
Он осекся. Он готов был вдаться в подробности. Но он осекся: ему вдруг вспомнилось дружеское поощрение старого школьного ректора: «Вы прирожденный педагог». И он смолк.
Они сидели щека к щеке.
— Что такое счастье? — шепнула она.
— Этого никто не знает, — сказал он. — Или это что-то такое, чего все ищут, а его и нет на свете. Да и как искать его? Мыслимо ли вообще прочное, вечное счастье — а ведь оно должно же быть вечным, иначе оно будет отравлено неизбежностью конца… Много ли счастья принесли тебе твои жемчуга и смарагды?