Поль Бурже - Ученик
Это происходило, когда я был в классе риторики.
Эмиль, которому суждено было умереть в ту зиму от чахотки, уже тяжело болел и почти не выходил из дому. Он выслушивал мои признания с интересом, к которому примешивался страх. Это льстило моему самолюбию и делало меня в собственных глазах существом особого порядка. Но, как и накануне первого причастия, самолюбие не мешало и мне испытывать страх под взглядами аббата Мартеля, которые он бросал теперь на меня, когда мы встречались на улице. Несомненно он рассказал моей матери то, что можно было сказать, не нарушая тайны исповеди, так как она стала следить за моими отлучками, хоть и не могла помешать им. Да она, вероятно, и не видела в них ничего предосудительного, до такой степени я был лицемерен. Но болезнь моего Лучшего друга, надзор матери и страх перед аббатом привели к тому, что у меня расшатались нервы, тем более что в нашей местности, изобилующей вулканами, летние жары вызывают из почвы какие-то пряные, пьянящие испарения. Тогда мне случалось переживать буквально без умные дни, столько в них было противоречий, дни, когда я порой вставал утром более пламенным христианином, чем когда-либо. Я прочитывал несколько страниц «Подражания», молился и отправлялся в лицей с твердым намереньем взять себя в руки и быть благоразумным. Вернувшись домой, я учил уроки, а потом спускался вниз к Эмилю. Некоторое время мы посвящали чтению какой-нибудь увлекательной книги. Родители Эмиля, понимавшие, что сын их умирает, баловали его и позволяли покупать любую книгу, которую ему хотелось. Мы с ним читали теперь произведения современных авторов. Новинки, только что полученные из Парижа, еще пахли свежей бумагой, и типографской краской. Это чтение доводило нас до своего рода мозгового озноба, который не покидал меня в течение всего дня, даже во время лицейских занятий. В классе, в удушливой атмосфере жаркого дня, когда через открытую дверь на дворе были видны короткие тени от деревьев и слышались голоса диктующих учителей, передо мной вдруг возникал образ Марианны, приходило искушение, сначала смутное и далекое, а потом все более и более сильное. Я боролся с ним, хотя и знал, что долго не выдержу, и борьба эта придавала ему еще большую силу и остроту. Я возвращался домой. Нечистый образ следовал за мной по пятам. С дьявольской поспешностью я готовил уроки, как-то находя еще для этого силы, несмотря на сумятицу взбудораженных нервов. Я ужинал, но чувствовал, что во рту у меня пересыхает, потом спускался вниз под предлогом, что мне надо поговорить с Эмилем, и бежал стремглав на улицу, где жила Марианна. Подле нее я вновь испытывал звериное вожделение, обжигающее и терпкое, за которым снова следовало странное тошнотворное чувство, а вернувшись к себе, обычно проводил целые часы у окна, глядя на звезды, мерцавшие на безграничном летнем небе, вспоминая покойного отца и то, что он рассказывал мне об этих далеких Лирах.
Тогда меня ошеломляла мысль о тайне природы, о тай не человеческой души вообще и моей Души, живущей.
среди этой природы, и я не знал, чему я больше изумляюсь: глубинам ли этих немых небес, или безднам, которые за один проведенный таким образом день рас крывались в моем сердце.
Таковы были мои настроения, дорогой учитель, когда я перешел в класс, ставший для меня решаю щим: в класс философии. С первых же недель кур са начались мои восторги, хотя вы отлично представляете себе, что это был за курс и как он был набит всяким хламом классической психологии. Но как бы то ни было, психология — даже неточная и, неполная, официальная и условная — привела меня в восторг. Применяемый в этой дисциплине метод — собственные наши размышления и анализ интимных переживаний; самый предмет изучения — человеческое «я», рассматриваемое в его свойствах и страстях; результат, к какому стремится психология, — система общих идей, способных в кратких формулах резюмировать огромное количество отдельных феноменов, — все в этой еще неведомой мне науке соответствовало тому складу ума, какой сложился у меня в итоге наследственных задатков, воспитания и собственных устремлений. Я забыл обо всем на свете, даже о книгах, и целиком погрузился в эти еще непривычные для меня занятия с тем большим увлечением, что смерть Эмиля, моего единственного друга, случившаяся как раз в это время, вновь поставила перед моим любознательным умом проблему судьбы чело века, а я чувствовал, что разрешить ее с помощью веры я уже не в состоянии. Мое рвение было настолько сильным, что вскоре я перестал удовлетворяться только лицейским курсом. Я разыскивал на стороне книги, которые могли бы дополнить уроки преподавателя, и таким-то образом и очутилась однажды в моих руках «Психология веры». Книга произвела на меня такое впечатление, что я тотчас же достал и «Теорию страстей» и «Анатомию воли». В области отвлеченных идей эти труды были для меня таким же ударом грома, как некогда в области художественных впечатлений произведения Мюссе. Завеса упала. Мрак внешнего мира и мира внутреннего озарился светом.
Я нашел свой путь. Я стал вашим учеником.
Но, чтобы объяснить вам точнее, каким образом ваши идеи заполонили, подчинили себе мое сознание, разрешите сразу же перейти к тому, что явилось результатом чтения ваших книг и вызванных ими размышлений. Вы увидите, каким образом мне "удалось извлечь из ваших произведений полную, совершенную и основанную на разуме этику, которая чудесным образом помогла мне объединить все разрозненные во мне элементы. Прежде всего в первом из этих трудов, в «Психологии веры», я нашел окончательное избавление- от тех религиозных терзаний, которые еще преследовали меня, несмотря на все мои сомнения. Конечно, и раньше у меня не было недостатка в возражениях против догматов церкви, так как мне попадалось немало книг, отличительной чертой которых было самое смелое отрицание религии. В особенности меня привлекал к себе, как я вам уже говорил, скептицизм, ибо я находил в нем двойное достоинство: интеллектуальное превосходство и новизну в области чувства. В числе многих других не избег я влияния и автора «Жизни Иисуса». Магия его изысканного стиля, царственное изящество его дилетантизма, томная поэзия его елейного безбожия меня глубоко трогали; но недаром я был сыном математика: я не мог удовлетвориться всем тем приблизительным, а порой и вовсе сомнительным, что мы видим у этого несравненного художника. Мои мысли покорила, дорогой учитель, именно математическая строгость вашей книги. Вы мне доказывали с помощью неотразимой диалектики, что всякая гипотеза о первопричине представляет собою нелепость, что сама идея об этой первопричине — бессмыслица, но что тем не менее эта- нелепость, и эта бессмыслица так же необходимы для нашего ума, как иллюзия вращения Солнца вокруг Земли необходима для нашего зрения, хотя мы отлично знаем, что Солнце неподвижно, а Земля находится в движении. Сила и убедительность этого рассуждения восхитили меня, и мой ум, покорно отдавшись вашему руководству, пришел, наконец, к ясному и обоснованному мировоззрению. Вселенная предстала предо мною такой, какой она есть на самом деле, источающей без начала и без цели неисчерпаемые потоки феноменов.
Тщательность, с, какой вы основывали вашу аргументацию в области фактов, почерпнутых из естественных наук, совершенно соответствовала тому методу, какой некогда применял отец, и уже это одно должно было прельстить меня очарованием старой привычки, к которой мой ум снова возвращался спустя много лет. Я читал и перечитывал страницы вашего груда, резюмировал их, комментировал и со всем пылом неофита старался впитать в себя их содержание.
Интеллектуальная гордость, свойственная мне с самого детства, расцвела в юноше, который научился у вас отказываться от самых сладостных и утеши1 тельных иллюзий. Как передать лихорадочные переживания, охватившие меня при этом посвящении в мир новых идей, переживания, которые своим блаженством и энтузиазмом были подобны первой любви! Мне доставляло почти физическое наслаждение с вашими книгами в руках потрясать древнее здание веры, в котором я вырос. Да, это было мужественное блаженство Лукреция, блаженство отрицания, дающего свободу, а не трусливая меланхолия какого-нибудь Жуффруа. Этому гимну Науке, в котором каждая ваша страница подобна строфе поэмы, я внимал с восторгом, тем более что способность к анализу, до сих пор составлявшая основу моей религиозности, нашла благодаря вам новое и более полное применение, чем в исповедальне; два ваших главных трактата раскрыли мне мой внутренний мир, в то время как «Психология веры» осветила вселенную таким озарением, которое даже сегодня остается для меня последним и неугасимым светочем среди ненастной ночи.
В самом деле, как хорошо вы объяснили мне все несообразности моего детства! Теперь я понял доставившее мне столько горя нравственное одиночество возле матери, возле аббата Мартеля, возле товарищей, возле всех, не исключая даже Эмиля. Ведь в вашей «Теории страстей» вы блестяще доказали, что человек не в состоянии выйти из своего «я», что всякие отношения между двумя существами, как и все остальное в мире, покоятся на иллюзии. Ваша «Анатомия воли» и ее неопровержимая логика дали мне все необходимое для объяснения тех припадков чувствечности, по поводу которых я переживал столь жестокие приступы раскаянья. Что же касается усложнений, в каких я часто винил самого себя, особенно останавливаясь на них как на недостатке искренности, то вы открыли мне, что это- непреложный закон существования, навязанный нам наследственностью.