Вирджиния Вулф - Годы
— У тебя такой усталый вид, Дигби! — воскликнула Эжени, садясь. — Ему нужен настоящий отпуск. — Она повернулась к Эйбелу. — Скажи ты ему.
Дигби смахнул белую нитку, приставшую к его брюкам. Слегка кашлянул. Комната была полна дыма.
— Что это за дым? — спросил он жену.
— Мы жгли костер в честь дня рождения Мэгги, — сказала она, будто оправдываясь.
— Ах да, — сказал Дигби. Эйбелу стало неприятно: Мэгги была его любимицей, отцу следовало помнить, когда у нее день рождения.
— Да, — сказала Эжени, опять поворачиваясь к Эйбелу, — всем он позволяет уходить в отпуск, а сам никогда не отдыхает. К тому же после целого дня на работе приходит домой с полным портфелем бумаг. — Она указала на портфель.
— Нельзя работать после ужина, — сказал Эйбел. — Это дурная привычка.
У Дигби действительно малость нездоровый цвет лица, подумал полковник. Дигби не обратил внимания на женские эмоции.
— Читал новость? — спросил он у брата, указав на газету.
— Да, еще бы! — отозвался Эйбел. Он любил говорить с братом о политике, хотя его слегка задевало обыкновение того напускать на себя важный вид, будто он знает гораздо больше, чем может сказать. Все равно на следующий день все будет в газетах, подумал полковник. Тем не менее они всегда говорили о политике. Эжени им это позволяла, уютно устроившись в углу дивана. Она никогда не вмешивалась. Однако через некоторое время она встала и начала убирать с пола мусор, выпавший из ящика при распаковке. Дигби замолчал и смотрел на нее — через зеркало.
— Оно тебе нравится? — спросила Эжени, положив руку на рамку.
— Да, — сказал Дигби, но в его голосе послышалась нота порицания. — Недурственное.
— Для моей спальни, — быстро проговорила Эжени.
Дигби смотрел, как она набивает клочки бумаги в ящик.
— Не забудь, — сказал он, — мы ужинаем с Четэмами.
— Я помню. — Эжени опять прикоснулась к волосам. — Мне надо привести себя в порядок.
Кто такие «Четэмы»? — спросил себя Эйбел. Важные персоны, большие шишки, предположил он с некоторым презрением. Да, они много вращаются в этом мире. Полковник воспринял эту фразу как намек на то, что ему пора. Братья уже сказали друг другу все, что хотели. Он, однако, надеялся, что еще сможет поговорить с Эжени наедине.
— Насчет этих африканских дел…[29] — начал полковник, вспомнив еще одну тему, но тут вошли дети, — чтобы пожелать спокойной ночи. На Мэгги было его ожерелье. Оно очень мило выглядит, подумал полковник, — или это сама девочка выглядит так мило? Но их платьица, чистые розово-голубые платьица, были измяты и перепачканы закопченными лондонскими листьями, которые побывали в их руках. — Чумазые негодницы! — сказал полковник с улыбкой.
— Зачем вы играли в саду в выходных платьях? — спросил сэр Дигби, целуя Мэгги. Он сказал это шутливо, но не без осуждения.
Мэгги не ответила. Ее взгляд был прикован к камелии на платье матери. Мэгги подошла ближе, продолжая смотреть на цветок.
— И ты — маленькая грязнуля! — сказал сэр Дигби, указывая на Сару.
— У Мэгги день рождения, — напомнила Эжени и протянула руку, как бы защищая дочь.
— Это как раз повод, я полагаю, — сказал сэр Дигби, окидывая дочерей взглядом, — чтобы-чтобы-чтобы улучшить поведенье. — Он повторил одно и то же слово несколько раз, пытаясь придать фразе игривость, но вышла она нескладной и напыщенной — как всегда, когда он говорил со своими детьми.
Сара посмотрела на отца, будто оценивая его.
— Чтобы-чтобы-чтобы улучшить поведенье, — повторила она. Слова потеряли смысл, зато девочка точно подхватила их ритм. Получилось довольно комично. Полковник засмеялся, заметив, однако, что Дигби раздражен. Он лишь погладил Сару по голове, когда она подошла пожелать ему спокойной ночи, зато Мэгги — поцеловал.
— День рождения удался? — спросил он, притягивая ее к себе.
Эйбел воспользовался моментом и стал прощаться.
— Но тебе же некуда спешить, Эйбел, а? — запротестовала Эжени, когда он протянул ей руку.
Она не отпускала его руку, будто не давая уйти. Что она имеет в виду? Она хочет, чтобы он остался или ушел? Взгляд ее больших темных глаз был двусмыслен.
— Но вы ведь идете ужинать, — сказал полковник.
— Да, — подтвердила Эжени и уронила его руку. Поскольку больше она ничего не сказала, ему оставалось лишь удалиться.
— Я прекрасно найду дорогу сам, — сказал полковник, покидая комнату.
Он медленно спускался по лестнице, чувствуя себя подавленным и разочарованным. Он не побыл с нею наедине, ничего ей не рассказал. Видимо, он так ничего никому и не расскажет. В конце концов, думал он, спускаясь по лестнице — медленно, тяжело, — это его личное дело, и оно больше никого не касается. У каждого свои заботы, думал он, беря шляпу и оглядываясь.
Да… Дом полон красивых вещей. Он окинул туманным взором большое темно-красное кресло с позолоченными ножками в форме птичьих лап, которое стояло в передней. Он завидовал Дигби — тому, какой у него дом, какая жена, какие дети. Полковник чувствовал, что стареет. Все его дети выросли и покинули его. Он остановился на пороге и выглянул на улицу. Почти стемнело, горели фонари. Осень была на исходе. Полковник зашагал по темной ветреной улице, по мостовой, уже испещренной дождевыми каплями. На него налетел клок дыма — прямо в лицо. Падали листья.
1907
Стояла середина лета, вечерами и ночами было жарко. Лунные лучи, падая на воду, выбеливали ее, отчего нельзя было понять, глубока она или дно совсем рядом. Твердые же предметы луна серебрила и наделяла блеском, так что даже листья на деревьях вдоль сельских дорог казались лакированными. По всем тихим сельским дорогам, ведущим к Лондону, тащились телеги. Крепкие поводья были неподвижно зажаты в сильных руках: овощи, фрукты и цветы путешествуют медленно. Высоко груженные корзинами с капустой, вишней, гвоздиками телеги походили на караваны племен, согнанных врагами со своего места и кочующих в поисках воды и новых пастбищ. Они тащились по разным дорогам, держась обочин. Даже лошади, даже будь они слепы, все равно различали бы в отдалении гул Лондона. А возницы, хотя и дремали, все же видели из-под полуопущенных век огненную дымку вечно пылающего города. На рассвете они слагали свое бремя на рынке Ковент-Гарден. Столы, помосты, даже булыжные мостовые были украшены капустой, вишней и гвоздиками — будто неземными одеждами, сваленными перед стиркой.
Все окна были открыты. Звучала музыка. Из-за темно-красных полупрозрачных занавесок, которые то и дело надувались от ветра, неслись звуки вечного вальса: «После веселого бала, танцы и шум позади…»[30], подобного змее, проглотившей свой хвост, — кольцо замыкалось где-то между Хаммерсмитом и Шордичем. Вальс повторяли снова и снова тромбоны у пивных заведений, его насвистывали юные посыльные, его же играли для танцующих оркестры в частных домах. Люди сидели за маленькими столиками в романтической таверне, что нависает над рекой в Уоппинге[31] — между складами древесины, к которым пришвартованы баржи; та же картина — в Мейфэре. На каждом столике своя лампа, с абажуром из тугого красного шелка, и цветы, которые еще в полдень тянули влагу из земли, а теперь расслабились и распустили лепестки в вазах. На каждом столике — горка клубники и бледная жирная перепелка. А Мартину — после Индии, после Африки — казалось волнующим обратиться к девушке с голыми плечами, к женщине, чьи волосы переливались украшавшими их зелеными крылышками жуков, и сказать ей что-то в духе вальса, который заглушал половину слов своими любовными трелями. Какая разница, что именно сказано? Она глянула через плечо, почти не слушая, и к ней подошел мужчина с орденами, а дама в черном платье, с брильянтами, отозвала его в укромный уголок.
Вечер сгущался, и нежно-голубой свет ложился на базарные телеги, которые все тащились вдоль обочин — мимо Вестминстера, мимо круглых желтых часов, мимо кофейных ларьков и статуй, окоченело сжимавших свои жезлы и свитки. Следом шли уборщики, поливавшие мостовые. Окурки сигарет, кусочки серебристой бумаги, апельсиновая кожура — весь дневной мусор сметался прочь; а телеги все тащились, экипажи неутомимо тряслись по невзрачным улицам Кенсингтона, под искрящимися огнями Мейфэра, везя дам с высокими прическами и господ в белых жилетах по разбитым сухим мостовым, которые в лунном свете казались покрытыми тонким слоем серебра.
— Смотри! — сказала Эжени, когда экипаж въехал на мост в летних сумерках. — Прелестно, правда?
Она указала рукой на воду. Они пересекали Серпантин. Впрочем, замечание было сделано лишь вскользь: Эжени слушала то, что говорил ее муж. С ними была и дочь, Магдалена; она посмотрела туда, куда указала мать. Серпантин пламенел в лучах заходящего солнца; группы деревьев смотрелись скульптурно, постепенно теряя подробности очертаний; картину завершала призрачная конструкция белого мостика. Свет фонарей и остатки солнечного света странно смешивались между собой.