Николай Лесков - На ножах
– А вы его разве читали?
– Нечего у него читать-то, вот горе.
– Он разбирает сущность христианства.
– Знаю-с, и очень люблю эти критики, только не его, не господина Фейербаха с последователями.
– Они это очень грубо делают, – поддержал отец Евангел. – Есть на это мастера гораздо тоньше – филигранью чеканят.
– Да, разумеется, Ренан[44], например, я это знаю.
– Нет; да Ренан о духе мало и касается, он все по критике событий; но и Ренан-то в своих положениях тоже не ахти-мне; он шаток против, например, богословов современной тюбингенской школы[45]. Вы как находите?
– Я, признаться сказать, всех этих господ не читал.
– А-а, не читали, жаль! Ну да это примером можно объяснить будет, хоть и в противном роде, вот как, например, Иоанн Златоуст против Василия Великого, Массильон супротив Боссюэта, или Иннокентий против Филарета Московского.[46]
– Ничего не понимаю.
– Одни увлекательней и легче, как Златоуст, Массильон и Иннокентий, а другие тверже и опористей, как Василий Великий, Боссюэт и Филарет. Ренан ведь очень легок, а вы если критикой духа интересуетесь, так Ламенне[47] извольте прочитать. Этот гораздо позабористей.
«Черт их знает, сколько они нынче здесь, по трущобам-то сидя, поначитались!» – подумал Висленев и добавил вслух:
– Да, может быть. Я мало этих вещей читал, да на что их? Это роскошь знания, а нужна польза. Я ведь только со стороны критики сущности христианства согласен с Фейербахом, а то я, разумеется, и его не знаю.
– Да вы с критикой согласны? Ну а ее-то у него и нет. Какая же критика при односторонности взгляда? Это в некоторых теперешних светских журналах ведется подобная критика, так ведь guod licet bovi, non licet Jovi, что приличествует быку, то не приличествует Юпитеру. Нет, вы Ламенне почитайте. Он хоть нашего брата пробирает, христианство, а он лучше, последовательней Фейербаха понимает. Христианство – это-с ведь дело слишком серьезное и великое: его не повалить.
– Оно даже хлебом кормит, – вмешался Форов.
– Нет, оно больше делает, Филетер Иваныч, ты это глупо говоришь, – отвечал Евангел.
– А мне кажется, он, напротив, прекрасно сказал, и позвольте мне на этом с ним покончить, – сказал Висленев. – Хлеб, как все земное, мне ближе и понятнее, чем все небесные блага. А как же это кормит христианство хлебом?
– Да вот как. Во многих местах десятки тысяч людей, которые непременно должны умереть в силу обстоятельств с голоду, всякий день сыты. Петербург кормит таких двадцать тысяч и все «по сущности христианства». А уберите вы эту «сущность» на три дня из этой сторонушки, вот вам и голодная смерть, а ваши философы этого не видали и не разъяснили.
– Дела милосердия ведь возможны и без христианства.
– Возможны, да… не всяк на них тронется из тех, кто нынче трогается.
– Да, со Христом-то это легче, – поддержал Евангел.
– А то «жестокие еще, сударь, нравы в нашем городе»[48], – добавил Форов.
– А со Христом жестокое-то делать трудней, – опять подкрепил Евангел.
– Скажите же, зачем вы живете в такой стране, где по-вашему все так глупо, где все добрые дела творятся силой иллюзий и страхов?
– А где же мне жить?
– Где угодно!
– Да мне здесь угодно, я здесь органические связи имею.
– Например?
– Например, пенсион получаю.
– И только?
– Н-н-ну… и не только… Я мужиков люблю, солдат люблю!
– Что же вам в них нравится?
– Прекрасные люди.
– А неужто же цивилизованный иностранец хуже русского невежды?
– Нет; а иностранный невежда хуже.
– А я, каюсь вам, не люблю России.
– Для какой причины? – спросил Евангел.
– Да что вы в самом деле в ней видите хорошего? Ни природы, ни людей. Где лавр да мирт, а здесь квас да спирт, вот вам и Россия.
Отец Евангел промолчал, нарвал горсть синей озими и стал ею обтирать свои запачканные ноги.
– Ну, природа, – заговорил он, – природа наша здоровая. Оглянитесь хоть вокруг себя, неужто ничего здесь не видите достойного благодарения?
– А что же я вижу? Вижу будущий квас и спирт, и будущее сено! Евангел опять замолчал и наконец встал, бросил от себя траву и, стоя среди поля с подоткнутым за пояс подрясником, начал говорить спокойным и тихим голосом.
– Сено и спирт! А вот у самых ваших ног растет здесь благовонный девясил, он утоляет боли груди; подальше два шага от вас, я вижу огневой жабник, который лечит черную немочь; вон там на камнях растет верхоцветный исоп, от удушья; вон ароматная марь, против нервов; рвотный копытень; сонтрава от прострела; кустистый дрок; крепящая расслабленных алиела; вон болдырян, от детского родилища и мадрагары, от которых спят убитые тоской и страданием. Теперь, там, на поле, я вижу траву гулявицу от судорог; на холмике вон Божье деревцо; вон львиноуст от трепетанья сердца; дягиль, лютик, целебная и смрадная трава омег; вон курослеп, от укушения бешеным животным; а там по потовинам луга растет ручейный гравилат от кровотока; авран и многолетний крин, восстановляющий бессилие; медвежье ухо от перхоты; хрупкая ива, в которой купают золотушных детей; кувшинчик, кукушкин лен, козлобород… Не сено здесь, мой государь, а Божья аптека.
И с этим отец Евангел вдруг оборотился к Висленеву спиной, прилег, свернулся калачиком и в одно мгновение уснул, рядом со спящим уже и храпящим майором. Точно порешили оба насчет Иосафа Платоновича, что с ним больше говорить не о чем.
Висленев такой выходки никак не ожидал, потому что он не видал никакой причины укладываться теперь и спать, и не чувствовал ни малейшего позыва ко сну; но помешать Форову и отцу Евангелу, когда они уж уснули, он, разумеется, не захотел, и решил побродить немножко по кустарникам. Походил, нашел две ягоды земляники и съел их, и опять вернулся на опушку, а Форов и Евангел по-прежнему спят. Висленеву стало скучно, он бы пошел и домой, но кругом тучится и погромыхивает гром, которого он не любит. Делать нечего, он снял пиджак, свернул его, подложил под голову и лег рядом с крепко спящим Форовым, сорвал былинку и, покусывая ее, начал мечтать. Мечты его были невыспренни, они витали все около его портфеля, около его трудных дел, около Петербурга, где у Висленева осталась нелюбимая жена и никакого положения, и наконец около того, как он появится Горданову и как расскажет ему историю с портфелем.
«Чем я позже ему это сообщу, тем лучше, – думал он, – чего же мне и спешить? Я с этим и ушел сюда, чтобы затянуть время. Пусть там после Горданов потрунит над моими увлечениями, а между тем время большой изобретатель. Подчинюсь моей судьбе и буду спать, как они спят».
Висленев оборотился лицом к Форову и закрыл глаза на все. Долго ли он спал, он не помнил, но проснулся он вдруг от страшного шума и проницающей прохлады. Небо было черно, в воздухе рокотал гром и падали крупные капли дождя. Висленев увидал в этом достаточный повод поднять своих спутников и разбудил отца Евангела. Дождь усиливался быстро и вдруг пустился как из ведра, прежде чем Форов проснулся.
– Побежимте куда-нибудь? – упрашивал, метаясь на месте, Висленев.
– Да куда же бежать-с? Кругом поле, ни кола, ни двора, в город назад семь верст, до Бодростинки четыре, а влево не больше двух верст до Синтянина хутора, да ведь все равно и туда теперь не добежишь. Видите, какой полил. Ух, за рубашку потекло!
Отец Евангел стал на корточки, нагнул голову и выставил спину.
– Я говорил, что это будет, – проворчал Форов и тоже стал на колени точно так же, как и Евангел.
Среди ливня, обратившего весь воздух вокруг в сплошное мутное море, реяли молнии и грохотал, не прерывая, гром, и вот, весь мокрый и опустившийся, Висленев видит, что среди этих волн, погоняемых ветром, аршина два от земли плывет бледно-огненный шар, колеблется, растет, переменяет цвета, становится из бледного багровым, фиолетовым, и вдруг сверкнуло и вздрогнуло, и шара уж нет, но зато на дороге что-то взвилось, затрещало и повалилось.
Форов и Евангел подняли головы.
В трех шагах пред ними, в море волн, стоял двухместный фаэтон, запряженный четверней лошадей, из которых одна, оторвавши повод, стояла головой к заднему колесу и в страхе дрожала.
– Помогите, пожалуйста, – кричал из фаэтона человек с большими кудрями a la Beranger[49].
– Это Михаил Андреич, – проговорил, направляясь к экипажу, отец Евангел.
– Кто? – осведомился Висленев, идучи вслед за ним вместе с Форовым.
– Бодростин.
В фаэтоне сидел белый, чистый, очень красивый старик Бодростин и возле него молодой кавалерист с несколько надменным и улыбающимся лицом.
– А, это вы, странники вечные! – заговорил, высовываясь из экипажа, Бодростин, в то время как кучер с отцом Евангелом выпутывали и выпрягали лошадь, тщетно норовившую подняться. – А это кто ж с вами еще! – любопытствовал Бодростин.