Хаим Граде - Немой миньян
Хотя Борух-Лейб погружен в собственные беды, он не может смолчать, слыша такие вещи, и сердито отвечает: а почему это в Немом миньяне не надо вести общественную молитву? На то и святое место! Намедни реб Довид-Арон не одобрял храмовых жертвоприношений, потому что он против кровопролития. Но ведь он не может быть против того, чтобы евреи просили Творца о здоровье и заработке, чтобы евреи благодарили Владыку мира, вложившего в них души, сотворившего солнце и звезды. «Я против!» — подскакивает аскет от злости и одновременно от радости. Его радует, что набожный предсказатель буквально дрожит, слыша подобные еретические речи. Борух-Лейб действительно смотрит со страхом в наивных глазах на аскета, который дико крутит головой и кривит лицо. Его борода похожа на крюк с острым концом, а на его губах пенятся нечистые речи. Разве евреи слышат, что они болтают? Именно поэтому он всегда был противником общественной молитвы, и вообще молитвы, произносимой нехотя или в спешке. Молящиеся раскачиваются-раскачиваются, бормочут-бормочут, а мысли их витают где-то в другом месте. Они кричат: «Услышь глас наш!», а сами при этом ничего не слышат из того, что говорят их уста. И вержбеловский аскет принимается играть сценку, показывая, как евреи молятся без истинного намерения. Он засовывает руки в рукава, задирает голову и быстро-быстро шлепает губами, ища глазами на всех стенах часы, словно лавочник, который бормочет молитвы и трясется при этом, что он может опоздать в свою лавку.
— Это только в будние дни. На Рош а-Шана, не говоря уже про Судный День, молятся по-другому, совсем по-другому, — говорит Борух-Лейб слабым голосом. — В Судный День молятся медленно и поют молитвы, поют и плачут.
— Ложь! В Судный День тоже смотрят на часы, чтобы узнать, скоро ли закончится пост и можно будет идти жрать. — Вержбеловский аскет неожиданно перестает носиться как вихрь по комнате и мягкими шажками, с согбенной спиной и паскудной хитрой ухмылкой приближается к хироманту. — Вы знаете, кто я? Вы же предсказатель, так отгадайте, кто я?
— Кто вы? — вылупляет на него свои желтоватые белки Борух-Лейб.
— Я анархист! — выпрямляет спину реб Довид-Арон Гохгешталт. — О князе Кропоткине вы слыхали? Я из его людей, анархист!
— Рассказывали ведь, что эти анархисты бросали бомбы в императора. Как же вы можете быть одним из них? — Борух-Лейб с любопытством смотрит на руки вержбеловского аскета, которые тот засунул в рукава, словно пряча там анархистский кинжал. — Жертвоприношения вы не уважаете, как вы говорите, потому что вы против кровопролития. Общественной молитвы вы тоже не уважаете, а бросание бомб уважаете?
Вержбеловский аскет нетерпеливо топает ногой: Борух-Лейб говорит как полный невежа. Реб Довид-Арон Гохгешталт свидетельствует о себе, что он из школы князя Кропоткина, а князь Кропоткин собственноручно бомб не бросал. Он ведь был князем и, захоти он только, мог бы сам стать императором. Реб Довид-Арон рассказывает дальше, что, приходя в библиотеку Страшуна[69], он читает только князя Кропоткина. Еврей, выдающий там книги, смотрит на него как петух на людей; этот еврей-библиотекарь понять не может, как это аскет, вместо того чтобы просматривать раввинские респонсы, каббалистические сочинения и тому подобное, читает такие вот опасные книги. А анархистом он стал с тех пор, как отец дал ему затрещину и заставил жениться на этой проклятущей. Она ведь уже под свадебным балдахином была старше его на целых двадцать лет! Анархист против принуждения, анархист вообще не делает то, что не хочется. И поскольку он, реб Довид-Арон, сам по себе, поскольку он анархист, он всегда любил уединенно сидеть в Немом миньяне, где никто не молился, никто не проводил публичных уроков Торы, где каждый сидел в своем углу и вел себя так, как ему нравилось. Но с тех пор как появился этот столяр Эльокум Пап и принялся что-то мастерить, в Немом миньяне стало как в аду.
— Вы тоже, Борух-Лейб, не слишком большой праведник. — Аскет вытаскивает руки из рукавов. — Мне вы всегда говорили, что по линиям на моей ладони не видно, чтобы я развелся с одной и женился на другой. Вам якобы было жалко мою проклятую жену, но на самом деле вас огорчало то, что я могу жениться на домовладелице Хане-Этл Песелес. Но вы сами, жалостливый вы мой, ведь не женитесь на дочери папиросницы.
— Откуда вы знаете, что не женюсь? — бормочет Борух-Лейб.
Аскет смотрит на предсказателя с издевкой, желая сказать, что людей, конечно, можно дурачить. Чтобы Борух-Лейб связался с такой простой семьей? Когда эта Злата-Баша Фейгельсон ввалилась утром в священный ковчег, она верещала голосом страуса. Не видя ее противного, морщинистого лица злой женщины, коя горше смерти, а слыша только ее голос, можно было поклясться, что это кричит лесной разбойник с усами. Благородная женщина так не плачет, благородная женщина плачет со сладостью, расходящейся по всему телу. А по матери можно судить о дочери. Яблоко недалеко от яблони падает. Разве Борух-Лейб взвалит на свои плечи семейку таких злобных и голодных животных, чтобы они отгрызли ему голову? Реб Довид-Арон снова засовывает руки в рукава и начинает вышагивать по комнате мягонькими, кривенькими шажками.
— Ладно у меня не было выбора. Она, эта проклятущая моя невеста, была богатой и понимала в делах. Она еще в девичестве вела большие дела, знала все ходы и выходы. Отец толкал меня под свадебный балдахин: «Иди, недотепа, иди! Разве ты в своей жизни сможешь сам заработать хоть грош?» Он кричал на меня и давал мне оплеухи на глазах у всех новых родственников. Но кто толкает вас в такую нищую, простецкую семью?
— А старую еврейку с дочерьми не жалко? — спрашивает Борух-Лейб после долгого печального молчания.
— Старую еврейку с дочерьми жалко и умирающего папиросника тоже жалко, но вы так же женитесь из жалости, как здесь вырастут волосы, — показывает реб Довид-Арон на свою ладонь и с кривой усмешкой выходит из дома Боруха-Лейба, полный пренебрежения к стекольщику и предсказателю, изображающему из себя праведника.
Борух-Лейб прилег. Но перед его глазами стоял вержбеловский аскет и все тыкал пальцем правой руки в раскрытую ладонь левой. Ладонь становилась все больше и больше, пока предсказатель не разглядел, что это на самом деле рука папиросника, который не раз у него спрашивал, пока не слег, сколько ему суждено жить. В голове Боруха-Лейба билась мысль, что это нехорошо, что он вечером не зашел еще раз к Фейгельсонам. Как можно оставить смертельно больного на руках перепуганных женщин! Перед глазами старого холостяка все еще была протянутая рука папиросника с растопыренными пожелтевшими пальцами. Потом рука исчезла, словно в бездну провалилась — и Борух-Лейб проснулся.
Он оделся и вышел на рассвете в тихий пустой двор. На каменные стены высоких зданий уже лег первый золотой отблеск солнечного пламени, а внизу, в узких тесных переулках еще дрожал свет бледнеющего ночного неба. Борух-Лейб удивился: днем он совсем не замечает, что над его головой так много неба, хотя он стекольщик и вставляет оконные стекла. Он увидел, как из-под закрытых ворот и темных лестниц выныривают жирные черные кошки и перебегают ему дорогу. Раньше Борух-Лейб никогда не боялся дурных примет: встретить христианского священника, человека с пустым ведром или черную кошку, — но на этот раз его сердце дрогнуло: не принесет ли ему нынешняя прогулка беды на всю жизнь? На улице, как и в большом дворе Фейгельсонов, было еще пусто и тихо. Только через занавешенные окна нижней квартиры, в которой жила семья папиросника, пробивался желтоватый свет. Борух-Лейб подошел ближе и вздрогнул: изнутри до него донеслись сонные голоса, читающие псалмы.
Покойник уже лежал на полу под черным одеянием. Половинка зеркала над старым комодом была закрыта белой простыней, пугавшей больше, чем эта чернота. Вокруг усопшего горело множество свечей, принесенных соседями. Дочери ровным рядом сидели на табуретках, сложив руки на животах, и высохшими глазами смотрели на покойника, накрытого черным. На их головах были черные шали, словно они уже собрались на похороны. Но их мать и теперь не покрыла свою седую голову платком. Злата-Баша поправляла фитили расставленных вокруг усопшего сальных свечей и переругивалась с двумя чтецами, упрекая их, что они больше дремлют и чешутся, чем читают псалмы. Один из них, еврей с жидкой седой бородкой, не смолчал: «Вы злая женщина. Вы никому в жизни не желаете добра». Старшая дочь Нисл подняла голову и дрожащим голосом попросила мать: «Перестань ругаться. Какая отцу разница? Сколько бы псалмов по нему ни прочитали, он уже не оживет». Нисл, девушка на выданье, первой заметила вошедшего Боруха-Лейба и, закрыв лицо руками, всхлипнула. Но мать сирот, Злата-Баша, набросилась на него, схватила обеими руками и завопила:
— Ты, только ты теперь наше единственное утешение и единственная опора в жизни. Сначала Бог, а потом ты.