ЛЕОНИД ГРОССМАН - ЗАПИСКИ Д’АРШИАКА МОСКВА
– Историческая проза может достигать высокохудожественных форм, – заметил я, – вспомните Тацита…
– О, конечно, особенно если тема так увлекательна, как гибель римских цезарей. Ведь Тацит – бич тиранов, и, кажется, потому он так не нравился Наполеону…
Беседа продолжалась в этом тоне. Заметив во мне интерес к литературе, Пушкин высказал ряд живых суждений о нашей поэзии, обнаружив замечательные познания во французской словесности. Он восхищался созвездием гениев, покрывших блеском конец семнадцатого века; он прочел мне на память несколько чудесных сти-
101хов Андре Шенье, он с увлечением говорил о прелестных сказках Мюссе, предсказывая ему будущность романтического трагика. Он метко и кстати цитировал то элегическую думу Жозефа Делорма, то острый афоризм Шамфора. Все новинки парижской книготорговли были ему известны.
Когда я удивился обширным познаниям поэта в нашей словесности, он с улыбкой отвечал мне, как оказалось, словами одного из своих героев:
Родился я под небом полунощным.
Но мне знаком латинской музы голос,
И я люблю парнасские цветы 1.
– Это у нас семейное, – продолжал он, – отец мой знает всего Мольера наизусть, уверяю вас. Что же касается до парижских новинок, то семья графини снабжает меня всеми запрещенными книгами, – отвечал он. – А вот и мой главный поставщик.
В комнату входила полная пожилая дама в светлом вечернем наряде с широким придворным декольте, обнажающим ее скульптурные плечи.
– Maman, je vous presente Ie vicomte d'Archiac, attache a d'ambassade de France 2, – произнесла графиня Фикельмон.
Это была, как я узнал к концу вечера, известная в петербургском свете госпожа Хитрово, дочь фельдмаршала Кутузова и теща австрийского посла. В эпоху реставрации она была женою русского посланника при Тосканском дворе и с тех пор славилась своей осведомленностью в политических делах Европы.
Она сейчас же обратилась ко мне с рядом вопросов о Тьере, Моле, Брольи, маршале Мэзоне, герцоге Немурском, о возможных комбинациях новых министерств во Франции и трех кандидатах в премьеры. Она действительно была в курсе всех парламентских дел Франции и рассуждала о них с авторитетом крупного политического деятеля.
– Верьте мне, дорогой виконт, – уверяла меня она, – что Тьер будет снова премьером. Он действует, пока герцог Брольи мечтает, и я убеждена, что им вскоре придется обменяться ролями…
____________________
1 Приводим пушкинские стихи в подлиннике. Издатель.
2 Маман, я представляю вам виконта д'Аршиака, атташе в посольстве Франции (фр.).
102
– У герцога, сударыня, очень продуманные и верные принципы управления, – попробовал возразить я.
– Глава правительства не имеет права философствовать, – решительно изрекла моя собеседница, – не правда ли, mon cher Pouchkine.
Она с глубокой нежностью, долгим и ласковым взглядом обратилась к своему соседу.
– Que voulez-vous, madame1, – отвечал тот, – ведь герцог Брольи зять госпожи де Сталь, с которой одна только женщина во всей Европе может соперничать умом и познаниями, – закончил он с еле заметной усмешкой, почтительно склонив голову перед своей собеседницей.
– Каким вы стали скептиком, друг мой, – с укоризной произнесла дочь Кутузова, – вы перестали верить в доблесть государственного ума и гражданской воли…
– Что может быть сладостнее дремоты на мягком изголовьи сомненья? – медлительно и слегка нараспев, как излюбленное изречение, произнес поэт.
Вскоре салон графини наполнился. Сюда приехал высокорослый лорд Дэрам со своим атташе, эсквайром Артуром Медженисом. Этот молодой человек с бледным флегматичным лицом и розовым клювообразным носом был известен в салонах под прозвищем «больного какаду». Он недавно лишь прибыл в Петербург с новой великобританской миссией и, подобно мне, чувствовал себя в этом обществе новичком.
Из писателей здесь вскоре появились вкрадчивый и бархатный Жуковский, безобразный и умнейший князь Вяземский. Общество разбилось на маленькие группы, и во всех углах можно было услышать любопытную новость, остроумное слово, проницательное предсказание или живую характеристику.
У круглого мозаичного стола Жуковский, подняв на свет хрустальный бокал с рубинами, как рюмку бургундского, рассказывал нескольким дамам восточное поверье о том, как влюбленный мусульманин, целуя рубин, воображает, что он лобзает жаркие уста гурии. Лорд Дэрам сообщал Фикельмону только что полученное известие о смерти матери Наполеона Летиции Бонапарт, видевшей некогда всех своих детей на тронах Европы.
– Вот когда можно повторить формулу Талейрана:
____________________
1Что вы хотите, мадам (фр.).
103это не событие, это только новость, – заметил Фикельмон.
Бледнолицый Медженис долго и вяло излагал мне свои соображения о желательности постоянного объединения всех секретарей петербургских посольств.
Пушкин, перелистывая бальзаковскую «Златоокую деву», что-то живо говорил о современной французской прозе госпоже Хитрово, которая взирала на него из глубины своего кресла с выражением безграничного и счастливого обожания.
Ровный и оживленный говор царил в покоях, когда я распростился с прелестной хозяйкой и отправился досматривать Скриба в Михайловский театр.
* * *Так протекала наша первая зима в Петербурге. Концерты Виельгорских и собрания литераторов у Карамзиных, политический салон Фикельмонов и съезды дипломатов у Строгановых, дворцовые приемы и министерские рауты понемногу раскрывали предо мною во всем его разнообразии блестящий и холодный круг столичной знати.
Вращаясь в этой среде, я постоянно помнил пари с д'Антесом и с вопросительным ожиданием всматривался в мелькающие женские лица. Но и вторичная моя попытка разгадать эту романическую тайну потерпела полное крушение.
– Это Аврора Шернваль, – назвал мне Жорж заподозренную мною на одном вечере ослепительную красавицу, – она, конечно, стоит всяческого поклонения, но я глубоко равнодушен к ней.
Я сохранял право еще на один ход. И с напряженной пытливостью я продолжал всматриваться в точеные лица петербургских знаменитостей – Завадовской, Радзивилл-Урусовой, Шуваловой, Мусиной-Пушкиной или графини Лембтон, боясь потерять мой последний шанс на выигрыш в этой трудной и необычной игре.
XIV
В Петербурге я узнал развязку того кровавого события, которое вызвало крутой перелом в ходе моей дипломатической деятельности.
104
Депеши министерства сообщили нам о суде над Фиески и его сообщниками.
Парижские газеты вскоре доставили подробности процесса и казни.
Суд пэров приговорил корсиканца к наказанию, определенному за отцеубийство: ему предстояло шествовать на лобное место в рубахе, босиком, с черным покрывалом на голове.
В день казни Фиески сохранял невозмутимое спокойствие. Он отнесся с полным безразличием к сообщению о замене квалифицированного ритуала казни обыкновенным порядком. На вопрос одного из помощников палача, нет ли у него редингота (день был холодный), он отвечал: «О, мне недолго придется мерзнуть»…
Пока ему связывают руки за спиною, он погружается в раздумье. Затем торжественно возглашает:
– О, зачем я не оставил моих костей под Москвою, вместо того чтоб дать себе срезать голову на родине… Но я не раскаиваюсь в моем поступке и с эшафота буду служить образцом!
Когда приготовления закончены, Фиески поднимается и оглядывает присутствующих:
– Я беру вас всех в свидетели, что я завещаю мою голову господину Лавока (его защитнику). Я записал это в моем завещании и думаю, что закон охранит мою волю… Отвечайте, кто из вас поднимет мою голову? Заявляю, что она принадлежит не ему! Я отдаю мою голову господину Лавока, душу – богу и тело – земле…
В семь с четвертью приготовления закончены. Приговоренных проводят длинными коридорами в сад малого Люксембурга, где их ждут три кареты. Каждый осужденный помещается в отдельном купе с исповедником и двумя жандармами.
Незадолго до прибытия осужденных дежурные комиссары полиции открыли доступ тем присутствующим, которые находились ближе других к орудию казни. В десять минут три тысячи зрителей заполнили площадь, на которой находилось несколько генералов в полной парадной форме, королевский следователь и старший референдарий палаты пэров.
По ту сторону барьера, в кабачке виноторговца Этьена, можно было заметить герцога Брунсвика, который из окна первого этажа не отводил от эшафота красивого бинокля из слоновой кости, покрытого богатыми барельефами. Рядом с ним находился еще один англичанин весьма высокого происхождения. Говорят, каждый из
105них уплатил по нескольку сот франков за удовольствие видеть отсекновение трех голов.