Витольд Гомбрович - Космос
Мне это было неприятно. Любопытно, что, когда тот орел или ястреб вознесся надо всем, я приободрился – и это, наверное, потому (думал я), что как птица он был с воробьем – но и потому, возможно, прежде всего потому, что он вознесся и завис, соединив в себе воробья с повешением и позволяя объединить в идеи повешения повешенного воробья с повешенным котом, да, да (я все отчетливее представлял это), он даже придавал идее повешения доминирующее качество, вознесшееся надо всем, царственное… и, если я сумею (так я думал) разобраться в идее, нащупать основную нить, понять или хотя бы почувствовать, куда это нацелено, хотя бы на одном отрезке воробья, палочки, кота, тогда мне будет уже легче справиться с губами и со всем тем, что вокруг них крутится. Что ни говори (пытался я решить шараду), но несомненно (и это была мучительная загадка), что секрет губоротой комбинации во мне самом, она во мне возникла, я, и никто иной, породил этот союз, – но (внимание!) я, повесив кота, присоединился (в определенной степени? полностью?) к той группе воробья и палочки, следовательно, я принадлежал теперь к двум группам, – так разве из этого не следует, что соединение Лены и Катаськи с воробьем и палочкой может осуществиться только через меня? – и разве я, повесив кота, не установил платформу, которая все объединяет… но в каком смысле? Ох, не ясно это было, но, во всяком случае, что-то здесь начинало формироваться, родился какой-то эмбрион целого, и вот огромная птица зависает надо мной – вознесенная. Хорошо. Но какого черта этот ксендз на сцену лезет, из другой оперы, нежданно-негаданно, посторонний, лишний, идиотский?…
Как тот чайник, там! И мое раздражение было нисколько не меньшим, чем то… которое бросило меня на кота… (да, я все-таки не был уверен, не набросился ли я на кота в связи с чайником, не выдержав капли, переполнившей чашу… и, пожалуй, чтобы хоть каким-то действием заставить реальность опростаться, именно так, как мы бросаем что попало в кусты, где шевелится что-то непонятное)… значит, удушение кота – это мой яростный ответ на провокацию бессмысленностью чайника?… Но в таком случае берегись, попик, кто может гарантировать, вдруг я в тебя брошу, что под руку попадется, или сделаю с тобой что-нибудь… что-нибудь… Он сидел, не подозревая о моем озлоблении, мы ехали, горы и горы, рысь кобыл, жарко… Мне бросилась в глаза одна деталь… он шевелил пальцами…
Непроизвольно он растопыривал толстые пальцы обеих рук и переплетал их, эта работа пальцев, как червяков, внизу, между колен, была упорной и мерзкой.
Разговор.
– Господа впервые на Костелиской?
На что Люлюся голосом смущенной гимназистки: – Да, пан ксендз, мы в свадебном путешествии, поженились в прошлом месяце.
Люлюсь сразу подскочил с миной не менее смущенной и восторженной: – Мы свежеиспеченная парочка!
Ксендз кашлянул, растерявшись. Тогда Люлюся тоже по-школярски, как бы ябедничая классной даме на подружку: – Они, – она указала пальчиком на Лену и Людвика, – они, пан ксендз, тоже!
– Недавно получили разрешение на… – воскликнул Люлюсь.
Людвик сказал: – Гм-м-м-м-м! – густым басом, улыбка Лены, молчание ксендза, ах, Люлюсы, какой же тон они подобрали к этому попику!.. который продолжал нервно перебирать пальцами, и выглядело это убого, коряво, по-крестьянски, мне даже показалось, что у него какой-то грешок на совести, что же он сделал этими пальцами? И… и… ах… ах… эти шевелящиеся внизу пальцы… и мои пальцы… и Лены… на скатерти. Вилка. Ложка.
Люлю, не приставай, что подумает ксендз каноник! Люлю, что ты, ничего плохого просто подумать не может ксендз каноник! Люлюсь, если бы ты видел, как у тебя щека трясется! И вдруг… Мы сворачиваем в сторону. Пересекаем долину, крутой и едва заметной тропой выезжаем вверх и вбок! Мы были в ущелье, которое сужалось, но за ним открывался боковой, побочный овраг, и мы, уже полностью отрезанные, трусили рысцой среди новых вершин и откосов… и все перекосилось… и новые деревья, травы, скалы, такие же самые, но совершенно другие, новые и вкось заклейменные нашим поворотом вбок, с главной дороги. Да, да, да, думал я, он мог сделать нечто эдакое, у него было что-то на совести.
Что? Грех? Какой грех? Удушение кота. Глупости, что это за грех, кота задушить… но этот человек в сутане и родом от исповедальни, от костела, от молитвы вдруг вылезает на дорогу, залезает в коляску, и, естественно, сразу грех – совесть – преступление – покаяние – тра-ля-ля – тра-ля-ля – какое-то ти-ри-ри… забирается в коляску, и грех.
Грех, то есть, собственно, товарищ, ксендз-товарищ, пальцами перебирает, а у самого совесть нечиста. Он, как я! Дружба и братство, его так и подмывает перебирать и перебирать пальцами, что, эти пальчики тоже кого-то задушили? Наплыв совершенно новых нагромождений, руин, нового чудесно зеленого кипения, спокойного, темнолиственного, соснового, сонного с лазурью, Лена передо мной, с руками, и весь этот ансамбль рук – мои руки, руки Лены, руки Людвика – получил инъекцию в виде рук ксендза с шевелящимися пальцами, чему я не мог уделить достойного внимания, потому что езда, горы, откосы и укосы, Боже святый, Боже милосердный, почему нельзя ничему уделить достойного внимания, мир слишком богатый и разный сто миллионов раз, и что смогу я предпринять при моей невнимательности, э-ге-гей, газда, ну-ка нам разбойничью,[7] Люля, оставь ксендза в покое, Люлюсь, отстань, Люля, ой-ё-ёй, она меня за ногу щиплет, мы едем, едем, езда, хорошо, одно ясно, та птица поднялась слишком высоко, и хорошо, что ксендз-товарищ перебирает внизу, мы едем, едем, монотонное движение, неохватная река, наплывает, проплывает, тарахтение, рысь, жарко, зной, мы подъезжаем.
Два часа пополудни. Просторное место, вроде котловины, луг, сосны и ели, много валунов, разбросанных по лугу, дом. Деревянный с верандой. В тени, за домом, ворота, которыми проехали Войтысы с Фуксом и с другой парочкой возлюбленных. Они появились в дверях, гомон, приветствия, встреча, хорошо доехали, давно приехали, сейчас, так, эта сумка здесь, будет сделано, Леон, возьми бутылки…
Но они были как бы с другой планеты. И мы тоже. Мы находились здесь, но оставались в другом месте – и этот дом был попросту не тем домом… а тем, который там остался.
7
Все происходило в отдалении. И не тот дом отдалялся от нас, это мы от него отдалялись… и у этого нового дома в пронзительной и затерянной глуши, о которую тщетно бились волны нашего шума, не было собственного бытия, он существовал лишь постольку, поскольку не был тем… Я сделал это открытие, как только мы вышли из коляски.
– Пустенько здесь, ни живой души, весь домус для нас, умирать не надо, главное дело перекусить, эй, братья соколы, дайте мне сил, ну что, как говорисиум, пейзажус, как соколик, потом увидите, сначала на зубок, на зубок, перекусим, перекусим, марш, марш, allons, enfants de la patrie![8]
– Леон, ложечки из саквояжа, Лена, салфетки, прошу вас, устраивайтесь, садитесь, где каждому удобнее, пан ксендз, сюда, сударь, пожалуйста. – На что отвечали: будет сделано! Слушаюсь, мой генерал! Ну, садимся! Еще два стула. Пир горой! Прошу вас, пани, сюда… Подать мне салфетки!
Мы рассаживались вокруг большого стола в сенях, откуда несколько дверей вели в соседние комнаты, а лестница наверх. Двери были открыты, и виднелись комнаты, совершенно голые, только с кроватями и стульями, довольно много стульев. Стол заставлен снедью, настроение прекрасное – кому еще вина? – но это было веселье, типичное для дружеских застолий и увеселений, когда каждый веселится, чтобы другим не испортить настроение, а в действительности все чувствовали себя несколько отстраненно, как на вокзале в ожидании поезда, и это неучастие, отрешенность соединялись с убожеством случайного дома, голого, без занавесок, шкафов, постелей, картинок, полок, лишь с окнами, кроватями, стульями! В этой пустоте не только слова, но и люди звучали громче. Кубышка и Леон как-то особенно разбухли в пустоте и громыхали своими личностями, громыхание сопровождалось гомоном закусывающих гостей, который прорезали хиханьки Люлюсов и пошлости Фукса, уже в сильном подпитии, пившего, я знал это, чтобы запить и заглушить Дроздовского и свою несостоятельность с ним, эта отверженность была подобна моей с родителями… он, неудачник, жертва, чиновник, вызывающий раздражение до такой степени, что приходилось закрывать глаза или смотреть в Другую сторону. Кубышка, великолепная подательница салатов и колбас, угощает, упрашивает, потчует, ну, пожалуйста, вы только отведайте, господа, всего хватит, с голода не умрем, я гарантирую, и т. д., и т. п. – озабоченная, чтобы все прошло тип-топ, элегантно, эдакая оригинальная прогулка и светское развлечение, но никто не скажет, что недоел или недопил. Также и раздвоение или даже растроение Леона, амфитриона, вождя, инициатора, э-ге-гей, выпьем раз, выпьем два, чтоб не болела голова, с царем в башке, с бутылкой в руке, allons, allons! Однако галдеж и выкрики, шум пиршества – все это как бы не вполне здесь присутствовало, будто рассеченное какой-то половинчатостью, рахитичной, бледной и околеченной, лишающей сил… мне даже казалось временами, что и себя, и других я вижу как бы в бинокль с большого расстояния. Все как на луне… И эта прогулка-бегство ни к чему не могла привести, «то» становилось тем сильнее, чем больше мы пытались от него оторваться… хватит, довольно, все-таки что-то происходит, я начинал различать некоторые детали, заметил и особый восторг, который охватил Люлюсов при виде медовой пары № 3, приехавшей с Войтысами.