Уильям Фолкнер - Ход конем
И ехал-то он даже не домой, а только мимо дома по пути от предполетной подготовки к основной, в конце концов на настоящих самолетах, и задержался здесь лишь для того, чтобы мать успела сесть на тот же поезд и проводить его до узловой станции, где он пересядет на другой поезд, идущий в Техас, а она вернется обратно на следующем местном; и вот уже совсем близко, вот начинаются знакомые места: привычные пересечения дорог, поля и леса, в которых он бродил ребенком, подростком, а потом, когда вырос настолько, что ему уже доверили ружье, охотился на кроликов и стрелял влет куропаток.
Потом пошли убогие трущобы, живучие и долговечные, знакомые, как его собственная прожорливая, жадная и ненасытная душа или тело – руки, ноги, волосы и ногти; показались первые негритянские лачуги, некрашеные, ветхие, и постепенно становилось ясно, что они не просто обветшали, а немножко, совсем немножко скособочились, и не просто отклонились от вертикали, а вообще не имеют к ней никакого отношения, словно их задумал и построил в совершенно другой системе координат другой архитектор для совершенно другой цели и, во всяком случае, у них совсем другое прошлое – они уцелели, сохранились, не ведая о непогоде и суровом климате и неподвластные ему, и стоят себе, каждая в своем миниатюрном, заросшем, как дикие джунгли, но ухоженном огородике, и у каждой в загончике, слишком тесном для вольготной жизни любой свиньи, тем не менее процветает поросенок, стоит на привязи корова, гуляет стайка кур; и все вместе взятое – лачуга, отхожее место, умывальник под навесом и колодец – кажется чем-то временным, неосновательным, чужеродным и тем не менее незыблемым и долговечным, как пещера Робинзона Крузо; а еще дальше – дома белых, размером не больше негритянских, однако отнюдь не лачуги (попробуйте в присутствии хозяев назвать их так, и неприятностей не оберетесь); они выкрашены или, во всяком случае, когда-то были выкрашены, и все их отличие от негритянских состоит лишь в том, что в них не так чисто.
И вот, наконец, родные места – мощеный перекресток близ дома, в котором он родился; над деревьями уже показался и тотчас скрылся из виду резервуар с водой и золотой крест на шпиле епископальной церкви; как восьмилетний мальчик, он прижимается лицом к закопченному стеклу; поезд замедляет ход на грохочущих, лязгающих стрелках среди крытых товарных вагонов, вагонов для перевозки скота, цистерн и открытых платформ; и вот все они здесь, он смотрит на них глазами восьмилетнего мальчика, слегка потрясенного несоразмерностью этих мелких, но в то же время поразительно стойких человечков с необъятной громадой Земли – его мать, его дядя, его новая тетя; мать двадцать лет была замужем за одним человеком и вырастила другого, а новая тетя примерно за это же время была замужем за двумя, а другие двое в ее собственном доме, у нее на глазах дрались конями и швабрами – и потому он не удивился и даже не совсем понял, как все это случилось: мать уже вошла в вагон, новая тетя вернулась к стоящему в ожидании автомобилю, а они с дядей обменивались прощальными словами:
– Ну что ж, сударь, – говорит он, – вы не только лишний раз сходили по воду, вы даже бросили в колодец кувшин и сами прыгнули туда вслед за ним. Я привез вам весточку от вашего сына.
– От кого? – удивился дядя.
– Ладно, – говорит он. – От вашего зятя. От мужа вашей дочери. От того, который вас не любит. Он посетил лагерь, чтобы со мной повидаться. Он теперь кавалерист. То есть, я хочу сказать, солдат американской… – и занудливо, со скукой в голосе резюмирует: – Понимаешь? Как-то вечером один знакомый американец пытался убить его при помощи лошади. На следующий день он женился на сестре этого американца. А еще через день один японец сбросил бомбу на другого американца на маленьком островке за две тысячи миль оттуда. И потому на третий день он добровольно вступил в армию – не в свою армию, в которой он уже состоял офицером резерва, а в иностранную, тем самым отказавшись не только от своего офицерского чина, но и от своего гражданства, и наверно воспользовался услугами переводчика, чтоб объяснить свои намерения и своей молодой жене, и своему приемному правительству… – продолжая свое резюме, он вспоминает – не изумленно, а если даже и изумленно, то с неподвластный временя я усталости изумлением ребенка, который, точно так же презрев усталость и время, не сводит глаз с одного и того же ярмарочного балагана, – вспоминает тот день, когда он ни с того ни с сего был вызван в канцелярию подразделения, а там его ждал капитан Гуальдрес в форме рядового, больше чем когда-либо прежде смахивающий на лошадь, быть может оттого, что он сам выбрал для себя то единственное на всей поверхности земли положение или место – а именно кавалерийский полк армии Соединенных Штатов в 1942 году, – где ему до конца войны ни разу не придется иметь дело с лошадьми, – и он, Чарльз, продолжает: – Он казался не храбрым, а скорее неукротимым, оя не предлагал свою жизнь никому, никакому правительству ни в качестве благодарности за что-либо, ни в качестве протеста против чего-либо, словно в этот последний решающий миг он был столько же склонен к притворным сентиментам по поводу праздного свиста шальных пуль, которые могут посыпаться на него в будущем, сколько по поводу праздного топота хрупких лошадиных копыт в прошлом; он не питал ненависти ни к немцам, ни к японцам, ни даже к Гарриссам, а воевать с немцами пошел не потому, что они опустошили целый континент и превращали в удобрения я смазочное масло целый народ, но потому, что они исключили лошадей из кавалерии цивилизованных стран; а когда я вошел в канцелярию, он встал со стула и сказал: «Я прибыл сюда затем, чтоб вы могли меня видеть. Теперь вы меня видите. Теперь вы возвращаетесь к вашему дяде и говорите ему: „Быть может, вы теперь удовлетворены“.
– Что? – спросил дядя.
– Я тоже не знаю, что – отвечал он. – Он сказал, что прибыл туда аж из самого Канзаса, чтоб я мог увидеть его в этом коричневом обмундировании, а потом вернуться к тебе и сказать: «Может, вы теперь удовлетворены».
Но вот настало время ехать; ручную тележку для срочной клади уже откатили от дверей багажного вагона, а служитель даже высунулся наружу, оглядываясь назад; проводник, мистер Мак-Уильямс, с часами в руках стоял на ступеньках тамбура, но, по крайней мере, не прикрикивал на него, Чарльза, ибо он, Чарльз, был в военной форме, а в 1942 году штатские еще не успели привыкнуть к войне. И потому он сказал:
– Да, чуть не забыл. Те письма. Два письма. Два перепутанных конверта.
Дядя взглянул на него:
– Ты не любишь совпадений?
– Я их обожаю, – сказал он. – Совпадение – одна из самых важных вещей в жизни. Как девственность. Но как и девственностью, совпадением можно воспользоваться только один раз. Свою девственность я покуда намерен приберечь.
Дядя окинул его загадочным, недоуменным, печальным взглядом.
– Смотри, – сказал он. – А то можешь попробовать. Улица. В Париже. Внутри квартала, про который у нас в Йокнапатофе сказали бы, что это – точная копия Буа-де-Болонь среднего размера; настолько новая, что свое название она получила лишь незадолго до последних сражений 1918 года и Версальского договора, и, следовательно, в то время ей было меньше пяти лет; она была такой изысканной и скромной, что ее местоположение знали только мусорщики да служащие бюро по найму старших лакеев и младших секретарей иностранных посольств. Впрочем, неважно, теперь ее уже не существует, и к тому же ты все равно туда не попадешь и ничего там не увидишь, если бы даже она и существовала.
– Может, я туда пойду, – сказал он. – Может, я посмотрю, где она была.
– Ты можешь сделать это здесь. В библиотеке. Открой соответствующую страницу Конрада и ты увидишь тот самый навощенный пол, покрытый красным и черным кафелем; мебель, отделанную золоченой бронзой; фаянсовые вазы, буль – все вплоть до высокого зеркала, которое, подобно серебряному блюду, сгустило и вобрало весь дневной свет, и в чьих глубинах, подобно лилии, плывущей на собственном отражении, затаился этот невинный, гладкий, чуждый мысли лоб, отмеченный лишь отпечатком верности и скорби…
– Откуда ты узнал, что она там? – спросил он.
– Прочел в газете, – ответил дядя. – В парижском издании «Геральда». Правительство Соединенных Штатов (получив короткую передышку) стало неплохо освещать действия своего первого экспедиционного корпуса во Франции. Однако его успехи были ничто по сравнению с тем, как парижское издание «Геральда» освещало действия второго экспедиционного корпуса, который начал высаживаться в Европе в 1919 году.
Однако на челе женщины, к которой они тогда приехали, не отпечаталось ровно ничего; она по-прежнему напоминала девочку, которой теперь уже все на свете помогали играть в королеву, и на сей раз никто не явился воздать должное умершему, ибо человек, чью весточку этот посетитель ей принес, отнюдь не умер, он отправил своего посланца из далекого Гейдельберга не с известием, а с требованием: он хотел узнать, что произошло. Вот почему вопрос об этом задал я. «Но почему вы меня не дождались? Почему вы не телеграфировали?»