Василий Белов - Привычное дело. Рассказы
Председатель крикнул:
– Ничего тут не по существу! Тут все не по существу! Ты просишь дать справку, чтобы тебе дали справку по десятой форме. Правильно?
– Точно.
– А десятая форма нужна для получения паспорта, верно? А паспорт тебе нужен для чего?
– Ясное дело, для чего, уехать хочу.
– Вы же, товарищ Дрынов, депутат! Что это такое? Куда вы собрались уезжать?
– Вам-то что за дело, куда я вздумал уезжать? Я не привязанный вам.
– Никуда вы не поедете. Все! Возьмите заявление.
Иван Африканович встал. У него вдруг, как тогда, на фронте, когда прижимался перед атакой к глинистой бровке, как тогда, застыли, онемели глаза и какая-то радостная удаль сковала готовые к безумной работе мускулы, когда враз исчезал и страх и все мысли исчезали, кроме одной: «Вот сейчас, сейчас!» Что это такое «сейчас», он не знал и тогда, но теперь вернулось то самое ощущение спокойного веселого безрассудства, и он, дивясь самому себе, ступил на середину конторы и закричал:
– Справку давай! На моих глазах пиши справку! – Иван Африканович почти завизжал на последнем слове. Бешено обвел глазами всех правленцев. И вдруг волчком подскочил к печке, обеими руками сгреб длинную согнутую из железного прута кочергу:
– Ну?
В конторе стало тихо-тихо. Председатель тоже побелел, у него тоже, как тогда на фронте, остекленели зрачки, и, сжимая кулаки, он уставился на Ивана Африкановича. Они глядели друг на друга... Потом председатель с усилием погасил злобу и сник. Устало зажал ладонью лысеющий лоб.
– Ладно... Я бы тебе показал кузькину мать... ладно. Пусть катится к е... матери. Хоть все разбегитесь...
Он со злом и страдальческой гримасой вынул печать, стукнул ею по чистому листу в школьной тетради, выдрал этот листок и швырнул бухгалтеру:
– Пиши!
Рука бухгалтера тряслась. Иван Африканович поставил кочергу на обычное место, взял справку и прежним, смирным, как облегченный бык-трехлеток, тяжело и понуро направился к двери.
Ему было жалко председателя.
* * *За три дня Иван Африканович затащил на чердак лодку, насадил новые черенки к ухватам, связал помело, наточил пилу-поперешку, поправил крыльцо и вместе с Митькой испилил на дрова бревна.
Так и не подвел три новых ряда под избу, так и не срубил новый хлев. А, пропадай все!.. У него словно что-то запеклось внутри, ходил молча, не брился. Катерине же некогда было плакать, домой приходила редко. Бабка Евстолья все время только и знала, что костила Митьку. Митька же только зубы скалил да торопил Ивана Африкановича.
И вот на пятый день собрались.
По колхозной справке Ивану Африкановичу выписали в сельсовете справку на получение паспорта. Иван Африканович вышел от секретаря, долго читал и крутил эту бумажку, даже не верилось, что в сереньком этом листочке скопилась такая сила: поезжай теперь куда хочешь, хоть на все четыре стороны поезжай, вольный теперь казак. Только, странное дело, никакого облегчения от этой вольности Иван Африканович не почувствовал...
Паспорт надо было получать в своем районе, а Митька сказал, что наплевать, получишь прямо на месте, в Мурманской области, у него, мол, у Митьки, там все кругом знакомые, дружки-приятели, они для Митьки все сделают.
И вот Иван Африканович с Митькой совсем собрался уезжать. Утром пошел прощаться с деревней, за ручку со всеми бабами, которые были дома. Зашел он и к Мишке Петрову: Мишка жил теперь у Дашки в дому. Он сидел за столом и пил чай со свежими пирогами, Дашка только что истопила печь.
Иван Африканович посидел с минуту, неловко заговорил:
– Ну так, Миша, пока, значит... это самое, уезжаю. Выходит, пока...
Мишка важно потискал поданную руку:
– А что, я вот тоже возьму да уеду. У меня в Воркуте божат[2] управдом.
– Седе! – Дашка замахала на Мишку полотенцем. – Седе! Ездок выискался, так тебя и ждут в этой Воркуте!
После Мишки Иван Африканович зашел в избу Курова. Старик сидел на лавке, старуха на стуле, они спорили, у кого из них урчит в животе. С приходом Ивана Африкановича старики прикрыли этот интересный спор, к тому же зашел Федор, и Иван Африканович заодно попрощался с ним:
– Ежели что, худом не поминайте... Это... пока, значит.
– Счастливо, Африканович, – Федор встал с лавки, – может, и не увижу тебя больше, умру, здоровье-то стало не то.
А Куров поглядел в окошко и сказал:
– Нет, Федор, я скорее тебя умру, вон уж давно повестка пришла, туда требуют.
– Да ты, Куров, всех переживешь, – не уступал Федор, – вон у тебя загривок-то как у борова.
– Ну, счастливо, Африканович, с богом.
– До свиданьица, ежели...
– Пока...
– Письмо-то напиши, как что.
– С квартерой, работа какая будет.
– В час добрый...
Поклажу и два мешка луку послали до сельсовета на изладившейся подводе, сами отправились пешком, и Катерина пошла хоть немного проводить мужиков.
До этого Иван Африканович подержал на руках самого младшего, кому-то утер нос, по голове погладил Марусю. Сели на лавку. Катерина заплакала, так и пошла провожать с голосом. Евстолья промолчала и, лишь когда спустились с крыльца, сказала:
– Ну, со Христом со великим...
По ржаному полю гулял волнами серебряный ветер. Облака копились над лесом, далекий гром урчал там, вдалеке, и исчезнувшие за последние сутки оводы опять яростно налетали из травы.
Катерина успокоилась у сосновского родничка. Уже розовел у родничка набирающий силу кипрей, желтели поздние лютики. Сосны, просвеченные солнцем, бросали зыбкую пятнистую тень и еле слышно нашептывали что-то, синело небо, верещала в кустах дроздиха.
Сидели у родничка, ни слова не говоря. Иван Африканович взглянул на жену и вдруг весь сжался от боли, жалости и любви к ней: он только теперь заметил, как она похудела, как изменилась за это лето. Хотел сказать Митьке: «Иди на машину один, никуда не поеду». Хотел сказать Катерине: «Пойдем обратно, будем жить как жили». Но ничего не сказал, обнял, оттолкнул, будто с берега в омут оттолкнул, пошел от родничка: Митька уже кричал издалека, чтобы Иван Африканович поторапливался...
Катерина глядела на них, пока оба не исчезли за кустиками. Ей стало трудно дышать, слабость и тошнота опять усадили ее у родничка. Хватаясь руками за траву, она еле дотянулась до холодной, обжигающей родничковой воды, глотнула, откинулась на спину и долго лежала не двигаясь, приходила в себя. Приступ понемногу проходил, она прояснила, осмыслила взгляд и первый раз в жизни удивилась: такое глубокое, бездонное открывалось небо за клубящимся облаком.
«Куда поехал? Пошто? Господи, царица небесная, будто в тумане катится солнышко. За одну неделю мужик переменился, как подменили, глаза стеклянные стали, говорил мало, ночами только вздыхал да палил табак. Когда сказал, не поверила, еще засмеялась: „Куда тебе из дому, сроду, кроме войны, нигде не бывал“. А через день – „Суши, – говорит матке, – сухари“. Обмерло сердце, – видать, задумал всерьез. Сказала добром: „Иван, отступись, нету моего согласия“, – он и не слушает, как воды в рот набрал, ходит по дому, топором стукает, к ребятишкам начал приглядываться, задумчивый стал. Тогда уж всерьез заругала, со слезами: „Не отпущу!“ А он зубом скыркнул, замахнулся. Не было еще такого, чтобы замахивался, ни разу пальцем не трагивал, а тут замахнулся...»
У Катерины опять слезы подкатились комом к самому горлу. Она шла домой напрямки от родника. Высокой травой заслоненная тропа была влажна и холодила ноги. Сосущая боль в боку отходила медленно.
«...А все Митька, братец пустоголовый, – он сманил, из-за него попала Ивану вожжа под хвост. Кабы не приехал, жили бы да жили. Что теперь, чего заводить? Говорит, устроюсь, денег посылать буду, ребят одеть-обуть, а где, что? Как жить один будет? Оборвется, обносится. Да еще, гляди, и стрясется чего. Либо в тюрьму попадет, либо зарежут где, выпивать-то любит... А и тут – чего я одна? Сена не накосить на корову, а без коровы что с экой оравушкой? Как зародилась бессчастной, так и живи бессчастной, господи, унеси лешой и жизнь!»
Она не помнила, как поднялась от речки в гору, как вошла в осиротевший дом, как присела на повети. Надо было уже идти на ферму, а сил у нее не хватало, чтобы встать с порога да переодеть одежду. Призрачные, слышались на улице голоса ребятишек: им что, ничего не смыслят, сыты, и все ладно. Катерина очнулась от забытья, над ней стояла мать – Евстолья.
– И наплюнь, – спокойно заговорила старуха, – наплюнь и не реви, никуда он не девается. Нараз домой прикатит, скоро наездится!
В избе заплакал маленький, Катерина встала с порожка. Слабость в ногах и боль в левом боку словно бы приутихли, Катерина осушила лицо клетчатым головным платком и подошла к сыну. Она знала, что он теперь слышит ее уже по шагам. Она, чувствуя, как он успокаивается при ее приближении, тоже чуть успокоилась. Мальчик улыбался ей во весь розовый ротик. Два молочных зуба уже белели в десенках. Он весело колотил по одеяльцу узловатыми кулачками. Катерина взяла его на руки и, ощущая пеленочное, одинаковое у всех ребятишек тепло, тихонько заприговаривала: «А вот мы с Ванюшком и пробудилися, вот мы с миленьким проголодалися, а где-то сейчас папка-то наш? Оставил нас наш папка, на машине уехал, куда уехал, и сам не знает...»