Иоганнес Бехер - Прощание
— Довольно! Довольно! — оборонялся отец, он не хотел, чтобы его так тяжело ранили.
— Счастье твое, папа, что так обошлось, от головы ведь на волосок…
Отец сказал серьезно:
— Это уж слишком…
— Ну, ладно, ладно, рана не опасная, — успокоил я его, боясь, как бы он не прекратил игры. Я сделал ему временную перевязку, и мы бросились на штурм высоты. Неприятель был в красных штанах. Но этого мало. Это еще не давало точного представления о неприятеле. Я мысленно искал его среди знакомых мне лиц. Гартингер… Ур-ра!.. Мы обратили его в бегство.
С возвышенности перед нами открылась цепь снеговых гор. Стрекотали кузнечики. Солнце палило. С палкой на плече я маршировал вслед за отцом по усеянному трупами полю битвы. Мы пели «Был у меня товарищ…».
Но едва дошло до слов:
Он был сражен на месте,И кровь его текла, —
как мне пришлось запеть громче, чтобы подавить подступившие к горлу рыдания. Ибо Гартингер, которого я только что убил как врага, был теперь моим лучшим другом, и он вторично пал от пули, сражаясь плечом к плечу со мной. Разоренная земля вокруг была не вражеская земля, а моя родина. Отец обернулся ко мне:
— Что же ты не поешь? Пой!
И я запел:
Ты не пожмешь мне руку,Но в вечности, в разлукеБудь верным другом мне.
Я пел, глотая слезы и обратив лицо к горам. За ними стоял Гартингер, и рука, которую я не мог протянуть ему, повисла, как неживая, в воздухе, а какой-то голос нашептывал мне: «Корабль! Целый корабль!»
Я не знал тогда названия корабля. Неведомый корабль приплыл сквозь ночь, сияя множеством веселых огней, и я во сне все изумлялся: «Корабль! Целый корабль!»
Матросы играли на гармони, а один из них, стоявший на капитанском мостике и похожий, как мне казалось, и на Гартингера и на Ксавера, помахал мне рукой и что-то сказал, но я не мог разобрать слов, они потонули в подхваченной всем кораблем песне о Новой жизни.
Завидев у берега большое, расцвеченное огнями судно, люди закричали: «Корабль! Целый корабль!»
Тогда и я поспешил на берег и от радости стал бросать в море плоские камешки так, что они по многу раз подскакивали на поверхности воды.
XXIV
Сынишку садовника звали Гиасль. У него не было велосипеда, и он не умел плавать.
— Откуда ты это взял?! — спросил я Гиасля, когда он рассказал мне, что зимой, каждую ночь, лишь пробьет двенадцать, король Людвиг садится в сани, запряженные двенадцатью серебристо-белыми конями, и несется по снежным полям на свидание с прекрасной Елизаветой, королевой австрийской.
— Да что ты выдумываешь! Ведь они оба давно умерли!
— Давно умерли?! Как бы не так! Ну, а если я побожусь тебе, что сам видел, как король со своими двенадцатью конями проносился в полночь по дворцовому мосту, — нет, ты бы только поглядел, до чего они трусят каждый раз, эти жандармы!
— Жандармы? Какие жандармы?
— Да ведь все жандармы подосланы пруссаками, они и короля не прочь бы арестовать…
— Жандармы?!
Гиасль запел, многозначительно подняв указательный палец:
Доктор Гудден и канцлер Бисмарк,Которого также великим зовут,На него украдкой напали сзадиИ подло его столкнули в пруд.Коварный канцлер! Не много честиТебе этот гнусный поступок принес.Врага не в открытом бою сразил ты,А в спину ему удар нанес.
Я смотрел, как Гиасль поет, как он открывает и закрывает рот. Я стоял перед ним, как стоял перед Гартингером, когда велел ему ловить ртом монеты, и чувствовал, что в глазах у меня вспыхивает враждебный огонек. «Голь перекатная, — думал я, — а туда же — петь! Все голодающие против власти». «Нравственный закон», — словно эхо прозвучали во мне слова отца. И гармонь Ксавера тоже против власти. Я сердито спросил:
— Так выходит, что он все-таки умер, твой король, с его двенадцатью конями?
— Король… Да ты, видно, и сам жандарм, а?!
— А ты — ты Гартингер, вот ты кто!
— Гартингер? Это еще что за штука? Жандарм, жандарм!..
Я вытер лоб, словно Гиасль плюнул в него, и долго еще стоял с судорожно открытым ртом, а Гиасля давно и след простыл.
* * *Внизу, под нами, жила семья советника юстиции доктора Тухмана и фрейлейн Клерхен. Тухманские дети четырех и шести лет вечно цеплялись за юбку фрейлейн Клерхен и, как только я с ними заговаривал, прятались в складки этой юбки.
После обеда, от двух до четырех, родители спали. Никто не смел нарушить этот послеобеденный сон. От послеобеденного сна зависело, состоится ли велосипедная поездка на озеро, с остановкой в «Альпийской розе», где мы пили кофе, или же день закончится уныло.
Я всячески оберегал родительский сон. Снимал ботинки, чтобы не вспугнуть тишину, урезонивал капающий водопроводный кран и ссорился с окном, которое не желало угомониться и бессовестно скрипело.
После обеда, от двух до четырех, фрейлейн Клерхен сидела на качелях с книжкой в руках. Время от времени она легонько отталкивалась от земли и медленно покачивалась взад и вперед не отрывая глаз от книги. Мне казалось, что она не замечала меня, когда я, от двух до четырех, сидел в беседке, устремив на нее мечтательный взор. Я смотрел на нее с таким же восхищением, с каким часто разглядывал портрет матери, стоявший на мольберте в запретной гостиной. Я смотрел на нее, и все вокруг меня преображалось, и сам я тоже преображался. Послеобеденное — от двух до четырех — созерцание фрейлейн Клерхен наполняло каждый мой день смыслом, и у меня было только одно желание — чтобы все люди были так же счастливы, как я. Нелегко было скрывать свое счастье, лишь лесу и горам мог я поведать свою тайну, лишь их мог просить вместе со мной заглянуть в сад, где тихо качались качели.
Новые времена, которые отныне наступили, сделали меня таким благонравным, таким предупредительным со всеми и таким ласковым, что родители не могли надивиться: «Да тебя точно подменили! Совсем другой мальчик!» Теперь я часто с содроганием, не веря, что это могло быть, смотрел на себя точно в зеркало, отражавшее мое отношение к Гартингеру. Фрейлейн Клерхен являла мне совершенно иное мое отражение. Уж не таким ли я мерещился себе в ту новогоднюю ночь, когда на празднично убранном балконе давал троекратную клятву! Дни не походили на прежние дни, ночи не походили на прежние ночи. Фрейлейн Клерхен была волшебницей, превратившей меня в другого человека. Все, что было доброго на свете, исходило от нее, она была источником всех моих радостей. Невидимая, она с давних пор витала вокруг меня. Во всех людях, которых я любил, была, казалось, частичка ее существа.
Теперь я обращал внимание на вещи, мимо которых до того проходил равнодушно; точно прозрев, я каждый день открывал вокруг себя бесконечно много нового и достойного любви. Я снова дал торжественную клятву стать хорошим человеком. Если бы я все время смотрел на такое вот любимое лицо и непрестанно старался бы запечатлеть его черты и воспроизвести их в своем воображении, тогда бы, думалось мне, исчезла всякая опасность, что я собьюсь с правильного пути и опять стану таким несносным, как раньше.
Время от двух до четырех представлялось мне мигом счастья. Два часа пролетали как одно мгновение, а раньше они тянулись томительно и лениво, в сонной скуке. Вечностью казались часы ожидания. Самый же миг счастья был взлетом качелей, дуновением времени…
Я брал с собой в беседку книгу, иначе могло показаться подозрительным, что я каждый день по два часа сижу там без дела. Фрейлейн Клерхен читала книгу, и мне тоже хотелось читать вместе с ней. У меня была книга стихов. Я прочитывал стихотворение, повторял его вполголоса, обращаясь к фрейлейн Клерхен, следя за тем, чтобы перевернуть страницу одновременно с ней. Часто я косился на пустое место рядом, словно она, моя волшебница, сидела тут же, а качели, раскачиваясь, касались беседки.
Встречаясь с фрейлейн Клерхен в другое время, не в миг счастья, я лишь мельком здоровался с ней. Я даже избегал таких встреч и, прежде чем выйти из дому, всякий раз обдумывал, как бы мне незаметно проскользнуть мимо. Когда однажды, идя с родителями, я не мог уклониться от встречи, я отвернулся и не ответил на ее поклон, за что мама на меня накинулась:
— Что за манеры! Вот невежа, не здоровается!
«Ничего ты не знаешь, мама, — промолчал я, — ей двадцать четыре года, отец ее старший лесничий в окрестностях Ландсгута на Лехе, и ночью, когда она ложится спать, я слышу каждое ее движение, ведь ее комната под моей…»
И вот невозможное свершилось: однажды в послеобеденную пору, от двух до четырех, фрейлейн Клерхен, оставив сильно раскачавшиеся качели, направилась прямо ко мне в беседку. Я так и не успел перевернуть пустую страницу; низко склонившись над книгой, я глядел на эту пустую страницу и чувствовал, как пылает лицо, оттого что фрейлейн Клерхен вошла в беседку.