Земля людей - Антуан де Сент-Экзюпери
Но что это был за удивительный урок географии! Гийоме не просто описывал мне Испанию, благодаря ему Испания становилась моим другом. Он не говорил мне ни о гидрографии, ни о народонаселении, ни о поголовье скота. Он рассказывал мне не о Гвадиксе, а о трех апельсиновых деревьях, которые стоят на краю одного поля близ Гвадикса: «Берегись! Отметь их на своей карте…» И три апельсиновых дерева заняли теперь на ней больше места, чем Сиерра-Невада. Он рассказывал не о Лорке, а об обыкновенной ферме близ Лорки. О ферме и ее жизни. И о фермере. И о фермерше. И эта супружеская чета, затерянная в пространстве за тысячу пятьсот километров от нас, приобретала безмерное значение. Они обое* повались на склоне горы и, подобно смотрителям маяка, всегда были готовы помочь людям звездами своих огней.
Так мы извлекали из небытия, из непостижимого далека подробности, не известные ни одному географу в мире. Ибо географов интересует только широкая Эбро, утоляющая жажду больших городов, а не маленький ручей, скрытый в траве к западу от Мотриля, — этот поилец нескольких цветов на лугу. «Остерегайся этого ручейка — он портит поле… Нанеси-ка и его на свою карту». О! Я буду помнить о мотрнльской змейке! Ручеек был пустяшный, разве что пленял своим журчаньем десяток лягушек, но, вытянувшись под травами за две тысячи километров отсюда, он спал лишь одним глазом, подстерегая меня у спасительной площадки. При первой же возможности он превратил бы меня в сноп огня.
Полный решимости, ждал и я встречи с пасущимися на склоне холма тремя десятками бодливых баранов, готовых к бою. «Этот луг кажется тебе свободным, а — хлоп! — и тридцать баранов устремляются под колеса…» И я отвечал изумленной улыбкой на столь коварную угрозу.
И в этой светлой комнате Испания на моей карте мало-помалу превращалась в страну чудес. Я отмечал крестиками посадочные площадки и западни. Я отмечал этого фермера, этих тридцать баранов, этот ручей. Я с точностью заносил на карту овечий выгон, которым пренебрегали географы.
Распрощавшись с Гийоме, я почувствовал потребность побродить. Был холодный зимний вечер. Я поднял воротник пальто. Среди не ведающих ни о чем прохожих я шел, переполненный своим юношеским рвением.
В толпе незнакомцев я гордился тайной, скрытой от них в моем сердце.
Они не знают меня, эти дикари, но именно мне доверят они на рассвете вместе с грузом почты свои заботы, свои душевные порывы. Именно в мои руки отдадут они свои надежды. Так, подняв воротник, шагал я, чувствуя себя их покровителем, а они и не подозревали, что я пекусь о них.
Глухи оставались они и к сигналам, которые посылала мне ночь. Ведь снежная буря, готовая, быть может, разразиться и осложнить мой первый рейс, — касалась меня, моей жизни. Звезды гасли одна за другой. Но разве могли это заметить прохожие? Только я был посвящен в тайну. Перед битвой я получал сообщения о позициях врага…
И, однако, эти столь важные для меня указания я получал возле освещенных витрин, где сверкали рождественские подарки. Здесь, в ночи, казалось, были выставлены все земные блага, и меня опьяняло гордое сознание своего отречения от них. Я был воином, которого подстерегает опасность: к чему мне этот искрящийся праздничный хрусталь, эти абажуры, эти книги? Я уже плыл в тумане. Гражданский летчик, я вкушал уже го-речь летных ночей.
Было три часа ночи, когда меня разбудили. Резким толчком отворил я ставни, увидел город, залитый дождем, и, ощущая значительность минуты, неторопливо оделся.
Полчаса спустя, сидя на чемоданчике, поставленном на блестящий от дождя тротуар, я ждал автобуса. У скольких товарищей до меня сжималось сердце, когда им приходилось также ждать в день своего посвящения! Наконец, из-за угла появилась старинная, дребезжащая железом колымага, и я, как прежде другие товарищи, получил право втиснуться между полусонным таможенником и несколькими чиновниками. В этом автобусе пахло затхлостью, запыленной канцелярией — старым кабинетом, где увядает человеческая жизнь. Каждые полкилометра он останавливался, влезал еще один канцелярист, еще один таможенник, инспектор. Пассажиры, успевшие уже заснуть, отвечали невнятным бормотанием на приветствие новоприбывшего, который кое-как пристраивался и тут же засыпал. Это была довольно унылая поездка по неровной тулузской мостовой; и гражданский летчик, оказавшийся среди чиновников, сначала ничем от них. не отличался. Но уличные фонари мелькали, аэропорт приближался, и этот старый, разболтанный автобус был уже только серой куколкой, из которой человек должен выйти преображенным.
Каждый из товарищей в такое же утро чувствовал, как в нем, пока еще покорном начальству, еще вынужденном терпеть придирки инспектора, рождается человек, ответственный за испанскую, за африканскую почту, — рождается тот, кто три часа спустя, в сиянии молний, встретится лицом к лицу с драконом Оспиталета… тот, кто спустя четыре часа, победив его, облеченный всеми полномочиями, на свой страх и риск решит — сделать ли ему крюк над морем, или прямо устремиться на штурм Алкойского массива, — рождается тот, кто будет спорить с грозой, с горами, с океаном.
В такое же утро каждый из товарищей, ничем нс выделяющийся среди безыменной группы людей, под сумрачным зимним небом Тулузы ощутил, как в нем пробуждается властелин, который пять часов спустя, оставив за собой дожди и снег севера, покончив с зимой, сбавит газ и пойдет на посадку в летнем, палимом солнцем Аликанте.
Нет больше старого автобуса, но его неудобства и убогость еще живы в моей памяти. Он был как бы символом необходимой подготовки к суровым радостям нашего ремесла. Во всем тут сказывалась выразительная сдержанность. Помнится, года три спустя, не обменявшись со своими спутниками и десятком слов, я узнал здесь о смерти пилота Лекривена, одного из многих товарищей по линии, которые в туманный день или в туманную ночь ушли на вечный покой.
Было также три часа утра, царила такая же тишина, когда мы услышали, как директор, невидимый во тьме, сказал инспектору:
— Сегодня ночью Лекривен не приземлился в Касабланке.
— Аа! — отвечал инспектор. — Аа?
И, внезапно разбуженный от сна, сделав усилие, чтобы окончательно проснуться и проявить рвение, он добавил:
— Аа! Да? Ему не удалось пробиться? Он повернул назад?
На что из глубины автобуса ему коротко ответили: «Нет». Мы ожидали продолжения, но ни слова больше не было произнесено. И по мере того как летели секунды, становилось все ясней, что за этим «нет» уже ничего не последует, что это «нет» никто больше не властен изменить, что Лекривен не только не приземлился в Касабланке, но больше никогда